История, случившаяся с «Гнедыми стихами»

М.Чванов

Я не слыхал роднее клича
С детских лет, когда вдали
По заре степной, курлыча, Пролетали журавли.
Вот вчера, в час вешней лени
Вдруг на небе, как штрихи»
И от них такое пенье…
Будто вновь Сергей Есенин Мне читал свои стихи.
В. Наседкин

«Почти у каждого из нас есть заветная сторона, где ты, может быть, никогда не был, но, как и на родине, кажется тебе, знаешь каждую тропинку, каждый ручеек, спрятавшийся в тени кустов. У одних – это Михайловское, у других – Таруса, у третьих – Кинешма…
Я везде хотел бы быть, но больше всего я люблю Рязанщину. Я никогда ее не видел, кроме как из окна поезда, но эта грустная и звонкая сторона стала для меня второй родиной. Своей любовью к ней я обязан Есенину. Он, а потом Паустовский помогли мне увидеть и по-настоящему полюбить красоту средней полосы России. Экзотика поражает, но скоро приедается. Все великое просто, зачастую неприметно.
Я тоскую по Рязани и часто вижу ее во сне. Каждый год я собираюсь туда поехать — и обязательно в сентябре. Я даже знаю, как это будет: я сойду на каком-нибудь тихом полустанке, заброшу за спину тощий рюкзак и пойду березовыми лесами, вслушиваясь в шорох жухлой травы. Буду всматриваться в холодную воду стариц, пахнущую тиной, и спать в ворохах листьев, как в стогах сена.
Но каждый раз мне что-нибудь да мешает поехать в Рязань…»
Эти строки я написал много лет назад, еще в юности, после поездки на северо-восток Башкирии, в Мечетлинский район. Была лучшая в году пора – бабье лето, и, очарованный тихим и желтым от тишины краем, я писал: «…мне казалось, что никакой Рязани и не существует, и писал Есенин совсем не о ней, а об этих вот мечетлинских перелесках, о здешних кобылах, ржущих в синюю стынь, о разбойничьем посвисте башкирских ветров, о золоте здешних полей».
Признаюсь: тогда за этими строчками ничего не стояло, ну, может быть, более или менее удачный художественный образ. Тогда я даже не подозревал, что в них была большая доля правды.
Если я скажу, что прообразами великим есенинским «Письмам» – к матери («Ты жива еще, моя старушка…»), от матери, к деду – послужила не только переписка самого Есенина с матерью, рязанское село Константиново, но и в какой-то степени письма к матери-крестьянке из башкирских степей и деревня Веровка, затерявшаяся в этих степях,- несомненно, кое-кто назовет меня сумасшедшим. Но прощу вас: не торопитесь с выводами.
Еще в студенческие годы один из моих однокурсников, Василий Сафронов, подарил мне в день рождения сборник стихов, вышедший в 1968 году в издательстве «Советская Россия». Назывался сборник «Ветер с поля». Имя автора – В. Наседкин – мне было незнакомо. Я положил книгу на полку и на время забыл о ней. Но однажды, собираясь в командировку, вспомнил и взял с собой.
В вагоне раскрыл книгу:
Вражду и дружбу обойдя,
Спокойно провожая лето,
Я песню древнюю дождя
Сегодня слушал до рассвета.
С рассветом дождь ушел в зарю,
И где-то тонко пела просинь…
Стихи были несколько грустные, но в то же время какие-то очень безыскусные, чистые, сочные:
И мирный свет, и шорох древней воли.
В ногах – земля, и месяц – под рукой.
Глухой костер в туманно-синем поле,
И долгих песен эхо над рекой.

Взгляд грустного смущения и боли
И горького раздумья над строкой.
Горит костер в туманно-синем поле,
Сжигая эхо песни над рекой.

Или вот еще одно, совсем короткое, но удивительно боль¬шое по мысли:
Ребенок я – и степь как бубенец.
Я юноша. Минута – и отец.
И вот теперь я под руку с бедой
Пред целым миром голый и седой
Но вдруг в стихах начинала звенеть торжественная и немного тревожная медь:
Я посмотрел на запад. Там
В батальных, но высоких красках
Стояло небо. Словно где-то
Горели яро хутора
И в дым пылающих построек
Ржал ветер и бросал их пламя
В седую высь. А между тем
Все было очень сонно, глухо,
Как в старой сказке иль в краю,
Далеком и забытом всеми.

Закат блистал. Кровавым светом
Он пробуждал тревогу, ту,
Знакомую, с которой жили
Когда-то мы не день… И вот
Вдруг превратились в гулкий топот,
Безмерно частый. И оттуда
На запад, пенясь и хрипя,
Спешили конные полки,
Знамена смерти развевая.

А вот эти, космические, стихи написаны в 1924 году. Почти девять лет по России металась война, в стране разруха, и мозги миллионов голодных людей сверлила мысль о хлебе насущном.
Дорогой неотмеченной, разбитой,
Плывет земля, как миллионы лет,
А с ней и мы по вогнутой орбите,
Напоминая скопища планет,
Смешных планет, как птицы у застрехи,
И слепо пропускающих во тьму
Вселенские сторожевые вехи,
Не это ль горько сердцу моему,
Что на пути, великом и безмерном,
Ведем себя, как у двери пещерной?
Потом было еще одно стихотворение: демобилизующимся фронтовикам-красноармейцам перед торжественно выстроившимся полком взамен винтовки вручают косу. Было ли это на самом деле так, или только мечта поэта?
Поэт заинтересовал меня, но была досада, что я ничего не знал о нем раньше. Заглянул в предисловие, оказалось, вина моя не столь велика: в результате подлого навета он был арестован в 1937 году, даже неизвестна его могила, и первый его посмертный сборник увидел свет только в 1960 году. И еще в предисловии, написанном поэтом Николаем Рыленковым, я прочел: «Сын хлебороба из воспетой Аксаковым Уфимской губернии».
«Сын хлебороба из воспетой Аксаковым Уфимской губернии»? Это еще больше взволновало меня. Вернувшись в Уфу, нашел в библиотеке сборник поэта, вышедший в 1960 году. В предисловии, написанном П. И. Чагиным, который, как известно, был одним из друзей Сергея Александровича Есенина, читаю: «В двадцатых и в начале тридцатых годов довольно часто можно было встретить на страницах наших литературных журналов стихи за подписью: В. Наседкин. Они привлекали внимание теплом, душевным лиризмом, высоким пафосом любви к родной природе, к ее степным и лесным просторам, к сини ее неба и рек, к ее ветрам, к красоте ее утренних рассветов, и закатов… Любимым пейзажам вторили в его стихах воспоминания о детстве, проведенном в деревне… Наседкин считался в начале двадцатых годов одним из лучших, способнейших учеников в Литературном институте, которым руководил Валерий Брюсов. Это отмечал и сам В. Брюсов, внимательно следивший за творческим ростом молодого поэта, и С. Есенин, его старший собрат и в то же время, можно сказать, крестный отец».
А еще в предисловии я прочел: «Родился Василий Федорович Наседкин в 1894 году в деревне Веровка бывшей Уфимской губернии. После сельской школы учился в Стерлитамаке в четырехгодичной учительской семинарии».
Снова, только уже другими глазами – глазами земляка, вчитываюсь в стихи. Почти в каждом узнаю Башкирию.Но одно стихотворение – «Гнедые стихи» — вызвало странное чувство. Темой, душевным настроем оно очень уж напоминало знаменитый есенинский цикл «Писем» в деревню и из деревни.
Вот это стихотворение:
Написал мне отец недавно:
«Повидаться бы надо, сынок.
А у нас родился очень славный
В мясоед белоногий телок.
А Чубарка объягнилась двойней,
Вот и шерстка тебе на чулки.
Поживаем, в час молвить, спокойно,
Как и прочие мужики.

А еще поздравляем с поэтом.
Побасенщик, должно, в отца.
Пропиши, сколько платят за это,
Поденно аль по месяцам?
И если рукомесло не плоше,
Чем, скажем, сапожник аль портной»,
То обязательно присылай на лошадь,
Чтоб обсемениться весной.
Да пора бы ты, наш хороший,
Посмотреть на патрет снохи,
А главное – лошадь, лошадь!
Как можно чаще пиши стихи».

Вам смешно вот, а мне – беда:
Лошадьми за стихи не платят.
Да и много ли могут дать,
Если брюки и те в заплатах.
Но не в этом несчастье, нет,
В бедноте я не падаю духом,
А мерещится в каждый след
Мне родная моя гнедуха.
И куда б ни пошел – везде
Ржет мне в уши моя куплянка,
И минуты нельзя просидеть, –
То в телеге она, то в рыдванке.
И, конечно, стихи – никак.
Я к бумаге, она – за ржанье.
То зачешется вдруг о косяк.
Настоящее наказанье!

А теперь вот, когда написал,
Стало скучно: молчит гнедуха,
Словно всыпал ей мерку овса
Иль поднес аржаную краюху.
Но в написанном ряде с
Замечаю все те же следы я:
Будто рифмы – копыта ног,
А стихи на подбор – гнедые.
Снова перечитываю те и другие стихи. Сходство между ними несомненное. К тому же оба написаны в одно время – в 1924 году. Что это? Слепое подражание Есенину?
Начинаю перечитывать все написанное о Есенине: воспоминания, письма его друзей, критические статьи, письма самого Есенина. Безуспешно. Фамилия Наседкин иногда встречалась, но просто в перечислении других фамилий. Много раз мне попадала на глаза известная фотография 1925 года: «Слева направо: В. Наседкин, Е. Есенина, А. Есенина, А. Сахаров, С. Есенин, С. Толстая». Но и она не давала ответа на возникший вопрос, хотя надежду подогревала: фотография-то семейная, значит, Есенина и Наседкина связывали более крепкие узы, чем просто знакомство? Снова, еще более внимательно, перечитываю воспоминания людей, сфотографировавшихся вместе с Есениным. И вот у сестры его, Екатерины Александровны, нахожу: «В начале 1924 года в журнале «Красная новь» Наседкин встретился с Есениным и тут же был приглашен к нему на обед. Я сестра С. А. Есенина, меня не удивило новое лицо за нашим обедом, но удивило другое: этот поэт, товарищ Сергея по университету Шанявского и ровесник его, явно стеснялся Есенина, когда читал ему свои стихи. Лицо его покрылось красными пятнами. Сергей сидел, опустив низко голову, чтобы не смущать товарища, и хвалил стихи Наседкина, особенно стихотворение «Гнедые стихи»… Есенин почти три года не бывал в своей деревне. «Я последний поэт деревни» – было его прощальное стихотворение. Но, черт возьми, деревня-то жива! Встреча с Наседкиным очень обрадовала Есенина, и одна из первых работ его после встречи с Наседкиным называлась «Письмо к матери»: «Ты жива еще, моя старушка…» Форма письма в стихах Есенина навеяна Наседкиным».
А вот еще несколько строк из ее воспоминаний, которые еще сильнее заставили биться мое сердце: «Наседкин был самым близким другом для Есенина. Встречи и разговоры с ним давали возможность лучше и острее чувствовать прошедшие годы революции и все события тех лет».
Талантливый поэт, близкий друг Есенина, к тому же еще человек, которому мы все в какой-то степени обязаны тем, что был написан целый цикл стихов великого поэта,- наш земляк?
Немедленно же найти эту деревню, в которой Есенин, скорее всего, никогда не был, но, может, только благодаря которой и появились его удивительные стихи. С линейкой – сантиметр за сантиметром – изучаю карту Башкирии: ни в одном районе республики деревни Веровки нет. Десятки Александровок, Михайловок, Ивановок – и ни одной Веровки. «Учился в Стерлитамаке» – значит, скорее всего, нужно искать где-то недалеко от этого города. К тому же вокруг Стерлитамака, особенно южнее его, больше всего деревень с подобными названиями: Варварино, Дарьино, Татьяновка, Ульяновка… Звоню в Стерлитамак, Мелеуз, Ишимбай, Федоровку, в другие районные центры – нет такой деревни.
Остается одна надежда – искать на старых картах. Может быть, в последние годы деревни не стало, и все забыли о ней. Так и есть: на старой карте Башкирии мелким шрифтом на территории Федоровского района, почти на границе с Мелеузовским, на речке Сухайле – Веровка.
Снова звоню в Федоровку:
– На старой карте в вашем районе нашел деревню Веровку.
– Правда?..Тогда подождите, выясним. Через час позвоним.
И вот долгожданный звонок:
– Да, оказывается, есть. По крайней мере, пять лет назад была, а потом все разъехались. Но говорят, что вроде бы несколько семей там еще живут…
В оставшиеся перед отъездом в Веровку вечера сижу в республиканской библиотеке — перелистываю десятки книг, старых журналов и газет, в которых надеюсь что-нибудь найти о Наседкине. За темным окном то ветер, то дождь. Я пытаюсь собрать страницы жестоко рассыпанной человеческой жизни. То ветер, то дождь. Все мы тысячи раз в своей жизни видим дождь, но только один человек из тысяч смог увидеть его вот таким:
Где-то далеко сети
Дождь распустил (как снится!).
Это танцуют дети,
Те, что должны родиться.
И уже только за это мы должны ему быть благодарны.
Отдельные крупицы, скупые и отрывочные, чаще всего случайные, разорванные пустотой сведения, которые мне удалось узнать от людей, лично знавших Василия Наседкина, найти в воспоминаниях о Есенине, в письмах его современников, в книге самого Наседкина «Последний год Есенина», изданной в 1927 году и ставшей теперь библиографической редкостью,— нанизываю на спицу давно улетевшего времени.
Василий Федорович Наседкин родился, как и Сергей Александрович Есенин, в 1895 году, 13 января (П. И. Чагин, указывая 1894 год, имел в виду старый стиль). И тоже в крестьянской семье. Дружил с башкирскими ребятишками из соседней деревни, потому свободно говорил по-башкирски. Очень хотел учиться, но в семье он был самый младший ребенок и единственный сын (кроме него было четыре сестры), и отец не хотел его отпускать от себя. Тайком бегал в приходскую школу, с завистью смотрел на своих счастливых сверстников. Видя это, сельский учитель пришел к отцу: «Раз не пускаешь в школу, пусть приходит заниматься ко мне домой, он у тебя очень способный». Поломался отец, поломался, в конце концов согласился. Так Василий Наседкин окончил приходскую школу…
Ему хотелось учиться дальше, но отец отказал в средствах на обучение, он был ему нужен по хозяйству. Тогда Василий ушел из дому. Как говорят в народе, «пошел по людям». Получил прозвище Василий-Кульмяк (по-башкирски кульмяк – рубаха), потому что, кроме длинной рубахи, сшитой из грубой мешковины, ничего у него из одежды не было.
Жил впроголодь. Тем не менее, окончил в Стерлитамаке учительскую семинарию. В 1913 году едет в Москву и поступает на физико-математический факультет Московского университета, подрабатывает репетиторством. Парадоксальный факт: царское правительство, стремясь вытащить страну из безграмотности, огромные средства выделяло на содержание университетов, но образование образованию – рознь, печально, но именно университеты стали рассадниками революционной заразы, пробравшиеся в них враги России за государственный счет «образовывали» разрушителей России. Позади нищета, полуголодное детство, Василий Наседкин, как и многие другие искренние и чистые своими душевными порывами молодые люди, поддается революционной агитации, загорается желанием участвовать в строительстве новой России. Скоро становится членом РСДРП. Неудовлетворенный учебой в Московском университете, переходит в университет имени Шанявского. Как поэт, Наседкин уже известен среди студентов, к этому времени относится и его знакомство с Сергеем Есениным. Вот несколько строчек из воспоминаний однокурсника Есенина и Наседкина по университету Шанявского Б. А. Сорокина:
«В скверике я жду Васю Наседкина, чтобы пойти в большую аудиторию на лекцию профессора Айхенвальда. С Васей мы живем в комнатушке неказистого домишки в одном из переулков около Миусской площади. Он приехал из Башкирии. Пишет стихи. В них много солнца, ветра, тихой грусти к людям бедных деревень, разбросанных в неоглядных просторах пахучих степей. Спим мы на одной кровати, и иногда по ночам он будит меня и читает свои стихи.
– А, вот ты где? – подходя, еще издали громко говорит Наседкин. С ним стройный, в сером пиджаке паренек.
-Познакомься, это Сергей Есенин, наш шаняевец, первокурсник. Пишет стихи. Из Рязани».
Ровесники, выходцы из крестьянских семей -один из Рязани, другой из Башкирии,- без средств на существование отправившиеся в столицу ловить поэтическую жар-птицу, Есенин и Наседкин подружились. В свободное время они вместе бродят по старинным улицам Москвы, смотрят с галерки «Вишневый сад» Чехова, читают друг другу свои стихи. Жил в то время Есенин далеко от университета, в Замоскворечье, и поэтому после занятий,, особенно в ненастную погоду, часто заходил к жившим недалеко от университета Наседкину и Сорокину. Вот еще несколько строк из воспоминаний Сорокина:
«За окном сыро, а у нас на столе кипит самовар, и мы втроем – Наседкин, я и Есенин – пьем чай… Отхлебывая маленькими глотками чай, Сергей, повернув голову к окну, настороженно слушает стихи Наседкина. Они певучи и солнечны, и кажется, что в комнату входит веселый летний день.
– Хорошо, Василий,- говорит он.- Твои стихи близки мне, но у тебя степи, а у меня приокский край, мёщерская глухомань, березы и рябины. У вас в Башкирии и ве¬тел-то, должно, нет? А у нас без ветел не обходится ни одно село…»
В 1915 году Сергей Есенин уходит из университета, как позже он писал – «по материальным обстоятельствам».Примерно в это же время оставляет университет Шанявского Василий Наседкини, охваченный патриотическим порывом, записывается добровольцем в армию, идет Первая мировая война, которую в России сразу же назвали Отечественной. Но у партии большевиков на развязанную мировую войну были свои виды.
Но на фронт Василий Наседкин не попал. Его, как человека образованного, направляют учиться в юнкерское училище. Но даже сюда, в стены привилегированного военного училища, где готовят будущих офицеров императорской армии, проникают революционные настроения, под влияние большевиков попадает и Наседкин, по заданию большевиков он ведет пропагандистскую работу среди юнкеров и в воинских частях. Не знаю, Божий ли то суд, но эта служба бесам со временем обернется трагедией для всей семьи. В 1936 году, все еще верящий в коммунистические идеалы, под впечатлением встречи со старым боевым другом М. А. Розенштейном, который в последний год перед революцией был партийным организатором в Благуше-Лефортовском районе Москвы, Василий Наседкин написал стихотворение «Встреча» с посвящением: «Красногвардейцу М. А. Розенштейну». М. А. Розенштейну принадлежат вот эти строки: «В нашем районе находились части телеграфно-прожекторного полка, три роты и учебная команда, имевшие довольно хорошую парторганизацию, руководимую солдатами, окончившими полковую учебную команду, во время прохождения которой среди них велась усиленная партийная работа тов. Наседкиным. Идеи нашей партии были разнесены ими по всем ротам полка… Партийная работа в воинских частях оправдала себя в октябрьско-ноябрьские дни, – и эти воинские части сыграли значительную роль в решительный момент».
В дни революции Наседкин руководит юнкерами, перешедшими на сторону Советов, были и такие, видимо, он был неплохим агитатором, и совместно с солдатами телеграфно-прожекторного полка участвует в захвате телеграфа, почты, телефонной станции и Кремля. Он – член полкового комитета, потом его назначают комиссаром полка. С 1918 по 1920 год Наседкин – в действующей, разумеется, Красной армии. Комиссар инженерного полка, помощник командира батальона при ликвидации судьбоносного мамонтовского прорыва Белой армии, когда впереди у нее уже маячила Москва. В 1920 году послан в Туркестан на борьбу с так называемыми басмачами. Так, в отличие от Есенина, у него началось знакомство с Востоком:
Травы реже.
Дымились барханы кой-где.
Поезд громко кому-то кричал о свиданье,
И шипели пески, будто в черной беде,
Уползая с крыльца станционного зданья.
Читая стихи Наседкина этого времени, нельзя не заметить и другие удивительные строки:
Бредет устало караван мой.
Спокойны думы о костях…
Блажен, кто был в краю коранном
На вековых его путях.
Во время тяжелых пустынных переходов, на коротких стоянках между боями родился цикл стихов «Согдиана. Стихи о Туркестане».
Возвращается Василий Наседкин из Туркестана только в 1923 году. Демобилизовавшись из армии, поступает в Литературный институт, одновременно работает редактором в журнале «Город и деревня». В 1924 году вновь встречается с Сергеем Есениным. Вот как описывает он сам эту встречу:
«Как-то в конце лета я встретился в «Красной нови» с одним из своих знакомых, и по давней привычке запели народные песни. Во время пения в редакцию зашел Есенин. Пели с полчаса, выбирая наиболее интересные и многим совсем неизвестные старинные песни. Имея слушателем такого любителя песен, как Есенин, мы старались вовсю.
Есенин слушал с большим вниманием. Последняя песня«День тоскую, ночь горюю» ему понравилась больше первых, а слова
В небе чисто, в небе ясно,
В небе звездочки горят.
Ты гори, мое колечко,
Мое золотое…
вызвали улыбку восхищения.
Позже Есенин читал:
Гори, звезда моя, не падай,
Роняй холодные лучи».

В этот вечер Наседкин был приглашен к Есенину домой, где он и прочел ему свои «Гнедые стихи». Старый университетский товарищ, Наседкин скоро становится своим человеком в семье Есениных. И теперь вечерами Есенин и Наседкин пели вместе, и время от времени Сергей просил друга исполнить полюбившуюся ему песню оренбургских казаков «День тоскую, ночь горюю».

Я снова обращаюсь к воспоминаниям близких Сергея Александровича Есенина. На этот раз к воспоминаниям его младшей сестры, Александры Александровны: «Знатоки и любители народной песни находились и среди наших гостей. Среди них выделялся своим глуховатым тенором Василий Наседкин. Как сейчас вижу его, подперевшего щеку рукой, полузакрывшего глаза. И как сейчас слышу негромкую, полную тревожной печали, протяжную песню оренбургских казаков «День тоскую, ночь горюю».
Есенина и Наседкина сближали и возраст, и некоторая общность поэтических судеб, а главное – думы о будущем родной деревни. Мучимого душевными разногласиями Есенина тянуло к Наседкину, который тоже с грустью простился со старой деревней, но, в отличие от Есенина, сразу без всяких колебании и оговорок принял новую, и не только принял, но и утверждал ее в течение семи лет с винтовкой в руках:
О родное, любимое поле!
В далях снова твой древний лик
И расплесканный по раздолью
Лебединый зовущий крик.

Выткал сердцем твои узоры,
Чтобы можно любить и петь,
Но беда ли, что каменный город
Будет тракторами гудеть.

Пусть приходит. Смешон же, право,
Этот детский ненужный страх.
Все равно ведь весенние травы
Не замолкнут в степных краях.

…Много лет спустя под Москвой в доме творчества Переделкино моим соседом по столовой оказался моложавый, бодрый и крепкий старик с острыми пытливыми гла¬зами. Мы познакомились. К моему удивлению, им оказался один из старейших наших писателей Илья Самсонович Шкапа, автор книги «Семь лет с Горьким». Почему я удивился? Потому что для своих восьмидесяти пяти лет, из которых 22 года, 2 месяца и 8 дней он провел в колымских лагерях, он выглядел необыкновенно свежо и молодо.
– Естественный отбор, – объяснил он мне. – Один из десятков, а может, из сотен тысяч. У меня в роду все были крепкие. Потом – я никогда не пил и не курил. И дал себе слово: я должен выжить. Кто-то же должен выжить и рассказать. Я человек с того света. Наша подземная бригада из сорока человек обновлялась полностью каждые три ме¬сяца. А я остался.
Слушать Илью Самсоновича было интересно и жутковато: для большинства из нас это уже далекая, может быть, даже кажущаяся неправдоподобной, история, о которой мы стараемся забыть и о которой не имеем права забывать.
Я был благодарен судьбе за эту встречу и потому, что Илья Самсонович смог ответить на очень важный и давно мучивший меня вопрос: какую позицию занимал В. Ф. Наседкин в сложной обстановке двадцатых и тридцатых годов по крестьянскому вопросу, как смотрел на будущее родного народа, нравственную силу которого на Руси всегда определяло крестьянство?
– Вы вместе работали в одном журнале, и не просто в одном журнале, а в журнале «Колхозник». Может, вы знаете, что он думал по этому поводу? – спросил я его.- Может…
– Я понял вас, – предупредительно подняв руку, остановил меня Илья Самсонович. – Я смогу ответить на ваш вопрос. Мы не просто работали в одной журнале, мы были друзьями, мы одинаково думали. Он не мог остаться обойденным арестом в те годы. Потому что многие знали о его мыслях о русском крестьянстве, его боль, которую он высказывал вслух… Ведь он боролся за его будущее с винтовкой в руках, и вдруг истосковавшиеся по крестьянской работе вчерашние красноармейцы, вставшие за плуг и получившие по декрету Ленина землю и истово принявшиеся обрабатывать ее, готовые завалить страну добротным и дешевым хлебом, объявлялись вредными и даже вражескими элементами. Василия Федоровича не могли не забрать. Меня забрали еще в 1935-м, а он еще года два продержался. Я постараюсь сейчас объяснить… Помните продразверстку? Страшный вред нанесла она нашему народу. Это был коварный и страшный удар в спину. Очень тонко и точно рассчитанный. В 1920 году перед республиканской партийной конференцией проходили губернские и уездные. Наша уездная конференция после моего выступления встала на мою точку зрения: если государство пойдет по отношению к трудовому крестьянству таким же путем, путем продразверстки, оно выроет себе могилу. Нам все больше стреляют в спину. Крестьянский мятеж на Тамбовщине – прямое следствие этой политики. Встал вопрос об исключении меня из партии. А тут начался Кронштадтский мятеж, который, по сути, тоже был крестьянским. Потом выступает Ленин и настаивает на необходимости замены продразверстки продналогом. Тогда с меня сняли обвинение. Но потом, в 1935-м, мне это припомнили. Списки-то сохранились.
– Какие списки? – не понял я.
– А в двадцатые годы как было: объявляется дискуссия по какому-нибудь вопросу. Это сейчас, когда голосуют: 26 – «за», двое – «против». А тогда конкретно: «за» – Иванов, Сидоров; «против» – Петров. И все эти списки со всей страны отправляли в Москву, в одно место. Как бы специально кто установил этот порядок, наперед думая, чтобы потом ОГПУ-НКВД легко было пор этим спискам работать. Положил перед собой эти списки, и видно, кого брать в первую очередь: тех, кто был «за», или, наоборот, кто «против». Потом, правда, уже стали брать без всяких списков, и тех, и других… Василий Федорович думал точно так же, как и я. Он жил крестьянскими думами, больно переживал за крестьянина. Он был крестьянским сыном. И по-сыновьи воспринимал беды и радости своего народа. Светлый и мужественный был человек…

Наседкин одним из первых, не в пример многочисленным мнимым друзьям Есенина; понял истинное значение его поэзии. В книге «Последний год Есенина» он писал: «С той поры, как я приобрел тонкую тетрадочную книжку стихов «Исповедь хулигана», я полюбил Есенина как величайшего лирика наших дней. Новая встреча с ним после годичной разлуки мне показалась счастьем. Но почти этого же я испугался. Мне тогда часто думалось, что рядом с Есениным все поэты «крестьянствующего» толка, значит, и я, не имели никакого права на литературное существование».
Но в этом была и своя обратная сторона. Если в 1915 году Наседкин и Есенин расстались подающими надежду крестьянскими юношами, то теперь перед Наседкиным был великий поэт. И, ослепленный неожиданно ворвавшимся в литературу каменного языка и вспыхнувшим в ней необычайно ярким, трагическим светилом, Наседкин, сам того не сознавая, на какое-то время оказался в хвосте этой несущейся к вершинам поэзии, но одновременно и приближающейся к земле, а потому еще более стремительно и ярко сгорающей кометы. И еще долгое время его стихи будут светиться благородным, но все-таки чужим отраженным светом, и по-есенински будут говорить с небом, с ветром башкирские степи.
Этого не мог не заметить и сам Есенин. Вот что вспоминал по этому поводу П. И. Чагин: «Почувствовав в стихах Наседкина слишком уж сильное свое влияние, С. Есенин, как помнится, предостерегал его против непродуманной подражательности, нашедшей выражение в некоторых тогдашних стихах В. Наседкина». Но, как пишет другой человек, хорошо знавший Наседкина, поэт Николай Рыленков, «даже в пору наиболее сильного воздействия на него поэзии Есенина, Наседкин воспринимал в ней далеко не все, а только то, что ему было близко, а прежде всего те ее мотивы, которые порождены осмыслением жизни пореволюционной деревни».
Вместе с Сергеем Есениным и Всеволодом Ивановым Наседкин мечтает о создании нового альманаха, который они собираются назвать «Поляне». В марте 1925 года перед первой поездкой на Кавказ Есенин писал в Госиздат Н. Накорякову:
«…для ведения редакционных дел альманаха необходимо закрепить одного человека с соответствующей оплатой по должности заведующего редакцией и секретаря альманаха. На эту работу редакционной коллегией представляется тов. Наседкин, с которым я буду поддерживать связь с Кавказа».
А за двадцать дней до вышецитированного письма Есенин сообщал писателю Н. К. Вержбицкому: «Он (Ионов.— М. Ч.) предлагает мне журнал издавать у него (в Ленинграде.— М. Ч.), но я решил здесь, все равно возиться буду не я, а Наседкин. Я ему верю и могу подписывать свое имя, не присутствуя».
В июне 1925 года Василий Федорович Наседкин не надолго уехал из Москвы в Башкирию, в родную Веровку.
Не так давно в архиве С. А. Толстой, летом 1925 года ставшей женой Сергея Александровича Есенина, литературовед Виталий Вдовин обнаружил телеграмму следующего содержания:
«Москву Остоженка Троицкий пер. 3 квр. 8, Ясениным.
Привет любов в деревне с субботы скука как развод издание отъезд планы Катя милые пишите адрес Берлин Изгнанник».
Долгое время не удавалось раскрыть содержание телеграммы, посланной 29 июня из Башкирии, из Мелеуза, и кем она послана.
Сергеем Александровичем Есениным?
Но дата отправления телеграммы исключает такое предположение: достоверно известно, что в этот день Сергей Александрович был в Москве.
Отправителем телеграммы мог быть только Василий Федорович Наседкин.
«Необычную подпись «Изгнанник»- пишет Виталий Вдовин,- легко объяснить, если вспомнить, что В. Ф. Наседкин был в то время влюблен в Е. А. Есенину, но поначалу не пользовался взаимностью. «Он (В. Ф. Наседкин.— В. В.) что-то прихлестывает за Катькой, и не прочь сделаться зятем, но сестру трудно уломать»,— писал Есенин Н. Вержбицкому 6 марта 1925 года. Теперь становится понятным, почему в телеграмме, адресованной Есениным, упоминается только имя одной Екатерины Александровны Есениной – «Катя».
Уехав из Москвы, вдали от любимой В. Ф. Наседкин затосковал – «скука» – и чувствовал себя «изгнанником».
Текст телеграммы во многом будет ясен, если вспомнить, что во второй половине июня, когда Василий Федорович был еще в Москве, Софья Андреевна Толстая подала заявление в суд о разводе со своим прежним мужем Сухотиным, чтобы вступить в брак с Сергеем Александровичем Есениным. Зная об этом и будучи одним из самых близких друзей семьи Есениных, Наседкин в телеграмме и спрашивает об этом: «как развод?».
Упоминаемое в телеграмме и не совсем понятное «издание»
17 июня Сергей Александрович в присутствии Наседкина написал заявление в Госиздат Н. Н. Накорякову с просьбой издать «собрание стихотворений и поэм», и в телеграмме Наседкин интересовался судьбой издания.
Еще больше смущала последняя часть телеграммы: «пишите адрес Берлин».
Наседкин собирался в Берлин и просил писать ему туда? Или в Берлин собирался Есенин, и Наседкин спрашивал его будущий берлинский адрес? Виталию Вдовину удалось распутать и этот узел.
В марте 1925 года Сергей Александрович уехал на Кавказ. В Батуми, после того как его ограбили бандиты и он остался без пальто, он сильно простудился, о чем 8 апреля писал Г. А. Бениславской: «Когда я очутился без пальто, я очень и очень простудился. Сейчас у меня вроде воспаления надкостницы. Боль ужасная. Вчера ходил к лечащему врачу здесь, но он, осмотрев меня, сказал, что легкие в порядке, но горло с жабой и нужно идти к другому врачу, этажом выше».
Но все оказалось гораздо сложнее, тем более что сам он не очень-то заботился о своем здоровье. И в следующем письме Бениславской – 11 мая – вынужден был писать:«Лежу в больнице. Верней, отдыхаю. Не так страшен черт, как его малюют. Только катар правого легкого. Через 5 дней выйду здоровым. Это результат батумской простуды, а потом я по дурости искупался в середине апреля в море при сильном ветре. Вот и получилось. Доктора пели на разный лад. Вплоть до скоротечной чахотки».
Но 11-го письмо он не отправил и 12-го сделал к нему приписку:
«Письмо написал я Вам вчера, когда не было еще консилиума… С легкими действительно что-то неладно. Предписано ехать в Абас-Туман. Соберите немного денег и пришлите. Я должен скоро ехать туда».
Но в Абас-Туман он не поехал и уже 12 июня писал сестре из Москвы: «Дорогая Екатерина! Случилось очень многое, что переменило и больше всего переменяет мою жизнь. Я женюсь на Толстой и уезжаю с ней в Крым».
Но были и другие планы — поехать за границу к М. Горькому или на лечение в Башкирию, к Василию Федоровичу Наседкину – на кумыс.
«Об этих планах Есенина В. Ф. Наседкин и спрашивает в телеграмме, -пишет Виталий Вдовин, – «отъезд планы». На первый взгляд несколько неожиданными, откровенно чужеродными выглядят заключительные слова телеграммы – адрес, по которому В. Ф. Наседкин просит ему писать: «Катя милые пишите адрес Берлин». Нелепо даже предполо¬жение, чтобы Наседкин намеревался ехать из Башкирии в столицу Германии. Такой адрес можно бы, пожалуй, воспринять как розыгрыш со стороны Наседкина. Но текст телеграммы заставляет усомниться и в таком предположении. Изучение вопроса убедило меня в том, что Наседкин сообщил в телеграмме реальный адрес.
На территории Башкирии, примерно в 100 километрах от Уфы, рядом с Транссибирской железнодорожной магистралью находится кумысолечебный курорт «Шафраново», ведущим специалистом в котором в 20-е годы был врач П. Ю. Берлин. Намереваясь, поехать из деревни на этот курорт, чтобы отдохнуть и поправить свое здоровье, В. Ф. Наседкин и сообщает Есениным условно-сокращенно: «Адрес Берлин» (то есть курорт «Шафраново»). Необычный для постороннего человека, такой адрес был хорошо понятен Есенину, его родным и близким, интересовавшимся в то время П. Ю. Берлиным как крупным специалистом кумысолечения…
Вскоре Есенин вернулся в Москву. Родные и близкие, озабоченные состоянием его здоровья, предпринимали в те дни попытки найти хорошего врача. Предполагавшаяся поездка «в Башкирию (на кумыс)» и намерение отправиться вместе с Толстой в Крым в значительной степени были обусловлены состоянием здоровья Есенина. Но ни один из этих планов не осуществился…»
И я сейчас думаю, а если бы они осуществились? Может быть, природа Башкирии особо целительно подействовала бы на усталую и надорванную, загнанную душу поэта, как целительно действовала она, например, на Льва Николаевича Толстого? А что, если идея поехать в Башкирию принадлежала его внучке, Софье Андреевне Есениной-Толстой? Дед так любил Башкирию, лечился там кумысом и даже собирался переселиться туда, и вот теперь она хотела везти туда своего больного мужа. Или посоветовали врачи, разумеется, В. Ф. Наседкин звал туда, и она подхватила эту мысль? Санаторий «Шафраново» находится в самых аксаковских местах, недалеко от Надеждина, родового имения Сергея Тимофеевича, и санатория его имени, основанного его внучкой Ольгой Григорьевной, и недалеко от санатория имени Чехова, где лечился Антон Павлович Чехов. Кстати, первоначально санаторий назывался Андреевским, и надо ли было его переименовывать: деликатный в таких делах А. П.Чехов, я думаю, отнесся бы к этой инициативе отрицательно. Должны быть какие-то этические грани, которые наша нравственность не должна позволять переступать: санаторий для туберкулезных больных основан М. И. Дурылиным по завещанию и на средства своего брата Андрея Исидоровича Дурылина, умершего от туберкулеза.
И снова точит мысль: а что, если бы Сергей Александрович Есенин поехал в Башкирию? Может, тогда не было бы его трагической поездки в Петроград? Но планы по поездке на кумыс, к сожалению, не осуществились.
В это время с Кавказа по служебным делам в Москву приехал П. И. Чагин, зашел к Есениным в гости и, узнав о здоровье Сергея Александровича, пригласил его на Кавказ, там он обещал создать самые лучшие условия для лечения. Предполагавшаяся поездка в Башкирию была отложена, тем более, что состояние здоровья Сергея Александровича не-сколько улучшилось, и 25 июля с Софьей Андреевной Толстой он выехал в Баку.
Но надежды на счастливую поездку на Кавказ не осуществились, впрочем, Есенин знал об этом и до поездки, о чем писал Н. Вержбицкому: «Все, на что надеялся, о чем мечтал, идет прахом. Видно, в Москве мне не остепениться. Семейная жизнь не клеится, хочу бежать. Куда?» Вот несколько хронологически последовательных выдержек из вос-поминаний Александры Александровны Есениной:
«…он вернулся усталым, нервным. Дома же было как-то тихо и чуждо. Вечера мы теперь проводили одни, без посторонних людей, только свои: Сергей, Соня, Катя, я и Илья. Чаще других знакомых к нам заходил Наседкин и коротал с нами вечера… К нему хорошо относился Сергей, и Наседкин у нас был своим человеком. Даже 18 сентября, в день ре¬гистрации брака Сони и Сергея, у нас не было никого посторонних. Были все те же Илья и Василий Федорович.
19 декабря Катя и Наседкин зарегистрировали свой брак в загсе и сразу же сообщили об этом Сергею. Сергей был очень доволен этим сообщением, он уважал Василия Федоровича и сам всегда советовал сестре выйти за него замуж.
И тогда ими всеми вместе было принято решение, что и Наседкин поедет в Ленинград и будет жить вместе с нами». А вот строки из воспоминаний самого В. Ф. Наседкина: «Последний раз у Есенина… я был 20 декабря. Пришли с Екатериной после пяти вечера. Накануне мы посетили загс, о чем Екатерина уведомила брата в тот же день.
Есенин встретил меня теплей обычного.
– Свадьбу отпразднуем в Ленинграде, у меня на квартире…»
И вот последний, трагический день:
«На улице еще бушевала метель. Часов в одиннадцать нарочный с почты принес нам первую настораживающую телеграмму «Сергей болен еду Ленинград Наседкин».
Сергей болен. Что могло случиться за 5 дней, в течение которых мы не видели его? Стало тревожно, но успокаивало то, что рядом с ним Василий Федорович, свой человек».
Давая эту телеграмму, Наседкин уже знал о смерти друга, но сразу не решился сообщить об этом родным.
«Часа через три к нам снова пришел нарочный с почты и на этот раз нам принес еще две телеграммы – одну из Москвы от друга Сергея Анны Берзинь, которая писала: «Случилось несчастье приезжайте ко мне», и вторую от Василия Федоровича из Ленинграда с сообщением о смерти Сергея».
А эти строки принадлежат Екатерине Александровне Есеиной:
«Смерть Есенина была тяжелой утратой для Наседкина. Он всегда верил, что поэзия Есенина будет жить долго. Он тщательно собирает материалы к биографии Есенина, пишет воспоминания о нем. Собранные им материалы, письма Есенина к Панфилову, ранние стихи, все документы о его образовании и написанные им лично материалы в настоящее время служат основным источником к биографии Есенина»
Конец Есенина был предрешен…
Его, как Пушкина, как Лермонтова, тоже вызвали на дуэль, только видимого противника не было по ту сторону барьера. Невидимый, растворившийся в многих лицах, он отсиживался в кустах.
Поэта мучили думы о будущем России, получалось, что он, кровный сын ее, оказывался лишним, чужим в ней… Он, метался в предчувствии неизбежного конца. Пытался перешагнуть в себе что-то, наплевать себе в душу – не получилось… Богохульствовал на стенах Страстного монастыря.
После его смерти поступят проще: монастырь взорвут…
Он хватался за каждую соломинку. И Айседора Дункан была соломинкой. Я помню наш последний разговор с Екатериной Александровной Есениной. Она не хотела говорить на эту тему. Некоторые и до сих пор считают Айседору Дункан чуть ли не причиной его трагической гибели. Не мне судить, но, наверное, причина была, в другом. И, по-моему, он не случайно потянулся к ней. Она, уже оторванная от корней, металась по свету, но в шелухе наносного крылась тоска по простоте, по природной естественности, по этим потерянным корням. Это и потянуло ее в свою очередь к Есенину, который был плотью земли, ее естества.
Может быть, я не прав, но отчасти подтверждение своей мысли я нашел, как это ни странно, в одном из писем М. В. Нестерова. 21 апреля 1908 года он писал из Киева своему другу А. А.. Турыгину: «Видел на днях Дункан (за 4 целковых сидел в девятом ряду). Получил огромное наслаждение. Этой удивительной артистке удалось в танцах подойти к природе, к ее естественной прелести и чистоте. Она своим чудным даром впервые показала в таком благородном применении женское тело. Дункан – артистка одного порядка с Дузе, Девойодом, Шаляпиным, словом – гениальная… Смотреть на Дункан доставляет такое же наслаждение, как ходить по свежей траве, слушать жаворонка, пить ключевую воду…»
И вспоминаю, что за тягу к земле, за то, что в глубине ее кроется «крестьянская суть», упрекал ее А. В. Луначарский, который, впрочем, и пригласил ее в Россию.
И вот эта «крестьянская суть» и потянула ее к Есенину и соединила двух столь разных людей.
Незадолго до смерти в одном из интервью ей задали вопрос:
– Какой период жизни вы считаете самым значительным и самым счастливым?
– Россия, Россия, только Россия! Мои три года жизни в России со всеми их страданиями стоили всего остального в моей жизни, вместе взятого… Я скоро снова туда поеду и проведу там остаток жизни!
Но ей суждено было погибнуть, пережив всего на год Есенина, не на свежей траве, а на асфальте дороги, задушенной своим красным шарфом. И когда задумываешься над тем, что не своей смертью умерли все женщины, которых он любил, самые близкие друзья, невольно приходит мысль: не помогли ли ей погибнуть в автомобильной катастрофе?
И в Америку Есенин поехал не в туристическое турне, не в свадебное путешествие. Тяжелые думы о будущем России, отчаяние – причина его настроения, причина всех его «хулиганских» поступков. В эту пору он написал самые безысходные свои стихи. Достаточно вспомнить его письмо С. Кусикову (Кусикяну), написанное 7 февраля 1923 года в океанской пустыне между Америкой и Европой:
«Пишу тебе с парохода, на котором возвращаюсь в Париж.
Едем вдвоем с Изидорой…
Об Америке расскажу после. Дрянь ужаснейшая внешне.. Типом -сплошное Баку, внутри – Захар Менский.
Если повенчать его с Сопинской…
Сандро, Сандро! Тоска смертная! Невыносимая. Чую здесь себя чужим и ненужным. И как вспомню Россию, вспомню, что там ждет меня, так и возвращаться не хочется. Если б я был один, если б не было сестер, то плюнул бы на все и уехал бы в Америку или еще куда-нибудь.
Тошно мне, законному сыну российскому, в своем государстве пасынком быть. Надоело мне это блядское, снисходительное отношение власти имущих, а еще тошней пере¬носить подхалимство своей же братии к ним.
Не могу! Ей-богу. Хоть караул кричи или бери нож да становись на большую дорогу.
…теперь стало очевидно, что мы были и будем той сволочью, на которой можно всех собак вешать. Слушай, душа моя! Ведь и раньше еще, там, в Москве, когда мы к ним приходили, они даже стула не предлагали нам присесть. А теперь – теперь злое уныние находит на меня… Пришли мне, душа моя, лучше, что привез из Москвы нового… И в письме опиши мне все. Только гадостей, которые говорят обо мне, не пиши. Запиши их лучше у себя «на стенке над кроватью». Пиши мне что-нибудь хорошее, теплое и веселое, как друг. Сам видишь, как я матерюсь. Значит, больно и тошно. Твой Сергей».
И даже после смерти его продолжали травить. Начиная с А. Крученых, который, казалось, травлю Есенина избрал делом всей своей жизни. А. Крученых принадлежит претендующее на афоризм «литературоведческое» высказывание: «Есенину суждено было либо быть повешенным, либо повеситься…» Я не случайно привел этот «некролог», в нем кроется какая-то зловещая тайна. Врач Казимир Маркович Дубровский, первым приехавший в гостиницу «Англетер», свидетельствовал, что в номере были следы явной борьбы: сломанные стулья, побитый кафель… Да, и после смерти его продолжали травить. Начиная с А. Крученых, кончая некоторыми членами ЦК.
В марте 1938 года Генеральный прокурор СССР А. Я. Вышинский, одно имя которого вызывает дрожь у людей, переживших то время, бросал в лицо Н. И. Бухарину, обвиняемому в шпионаже, в измене Родине, в убийстве Кирова, Менжинского, Куйбышева и Горького, в подготовке покушения на жизнь Ленина, Сталина, Свердлова и других: «Это лицемерная, лживая, хитрая натура. Этот благочестиво-хищный и почтенно-злой человек, эта, как говорил Максим Горький про одного из героев из галереи «бывших людей» -«проклятая помесь лисицы и свиньи». Вспомнил ли в этот момент, или в какой другой час или день, Николай Иванович Бухарин свою не менее страстную и очень похожую на речь Вышинского статью «Злые заметки», опубликованную 12 января 1927 года в «Правде» в бытность главным редактором этой газеты? Он писал: «…есенинщина — это самое вредное, заслуживающее настоящего бичевания, явление нашего литературного дня…Это отвратительная напудренная и нагло раскрашенная российская матерщина, обильно смоченная пьяными слезами, и оттого еще более гнусная. Причудливая смесь из «кобелей», икон, «сисястых баб», жарких свечей, березок, луны, сук, господа Бога, некрофилии… Есенинская поэзия, по существу своему, есть мужичок, наполовину превратившийся в «ухаря-купца»… «Ухарь» припадает к ножке «Государыни», завтра лижет икону… Он даже может повеситься на чердаке от внутренней душевной пустоты… Идейно Есенин представляет самые отвратительные черты русской деревни и так называемого «национального характера». А на самых высотах идеологии расцветает возврат к Тютчеву и другим».
Уже год, как Есенин был мертв, и с непонятным опозданием Н. И. Бухарин призывал: «По есенинщине нужно дать хороший залп…» Какая ненависть ко всему русскому вроде бы русского по крови человека! К нему в полной мере относятся слова Ф. М. Достоевского: «Русский без Бога – совершеннейшая дрянь!»
Залп дали, а кто опоздал или очень старался, еще, и еще раз стреляли вдогонку залпу – в результате целые десятилетия великого русского поэта в России будут читать тайком. А в 41-м потрепанные тетрадки с переписанными от руки стихами Есенина, ибо книг его, разумеется, в те годы не издавали, будут находить простреленными в шинелях погибших солдат. Но писать об этом в газетах не станут, как и не станут отсылать эти самодельные, пропитанные кровью тетрадки в музеи — «не на этом примере надо учить». Одно утешение: что не могли уже этих солдат привлечь к ответу за чтение запрещенных стихов..
Журнал «Вопросы литературы» недавно перепечатал «Злые заметки» Н. И. Бухарина, предварив их статьей некоего А. Лациса, суть которой: не надо понимать товарища Бухарина прямолинейно, надо-де, мол, знать обстановку тех лет, такой стиль был принят.
Стиль, конечно же, «революционно-изысканный» (к сожалению, он ныне опять входит в моду). Чего только стоит одна вот эта строчка из «Злых заметок»: «С автором можно согласиться… но отнюдь не насчет царевен, которые в свое время были немного перестреляны». Каково, а: «немного перестреляны»! Это о малолетних дочерях Николая Второго, в 1918 году злодейски расстрелянных в Екатеринбурге, именем вдохновителя убийства ныне назван этот прекрасный уральский город. По «революционной» логике Н. И. Бухарина – это справедливое, классовое возмездие (на одном из комсомольских съездов он будет внушать молодежи, что «беспощадная ненависть к классовому врагу – главное требование новой морали»), а, например, по логике Ф. М. Достоевского, впрочем, по логике всех нормальных людей; убийство детей – будь они кухаркиными дочерьми или царевнами – всегда гнуснейшее из преступлений.
В 1927 году выходит в свет первая книга стихов Василия Федоровича Наседкина, которую он назвал «Теплый говор». В стихах был теплый говор спелой ржи и предчувствие счастья. Вторая книга его стихов – «Ветер с поля» – появилась в 1931 году. В это время Наседкин работает в журнале «Колхозник», который был организован по инициативе А. М. Горького. В 1933 году был напечатан последний сборник стихов поэта…
После моей телепередачи по Башкирскому телевидению о Василии Наседкине я получил письмо из города Кумертау:
«После окончания гражданской войны мой отец поселился на родине нашей матери – в д. Веровка Пугачевского сельсовета, так-то он был саратовский. Отца часто навещал В. Ф. Наседкин (родной брат моей матери) со своей супругой Катей, а иногда и с друзьями. В деревне они занимались охотой, а вечерами читали книги, спорили по различным вопросам, а иногда читали (как артисты, говорил отец) стихи. Это происходило в 1923 – 1925 годах.
Тетя Катя обычно читала книги, качаясь на качелях, сделанных для нее отцом.
В 1930 году отец вступил в колхоз, где стал работать счетоводом, а мать – воспитательницей в детском саде. По рассказам матери, отец очень часто приходил с работы раздраженным и упрекал мать за услуги тому или иному односельчанину. Мать была хорошей модисткой, и к ней многие обращались с раскроем или пошивом.
Вскоре до нас дошло, что были арестованы В. Ф. Наседкин и ряд его товарищей. Из НКВД приезжали люди и наводили справки об отце. Об отце говорили разное – хорошее и плохое. Однако людей из НКВД интересовало только то, что относилось к связи отца с В. Ф. Наседкиным. Следствие вел следователь из г. Стерлитамака (фамилии не помню) и сочинил следующее обвинение: хранение запрещенной литературы и проведение тайных собраний против Советской власти, связь с Троцким посредством шурина В. Наседкина и его пособников, разложение крестьян антисоветскими беседами, например, трудодни называл «палочками» и пугал крестьянских жен общей постелью. Отец был арестован в 1938 году в феврале месяце (мне было 6 лет) и осужден на 10 лет по 58-ой статье. Восемь лет находился в заключении, в 1946 году вернулся к распавшейся семье: мать в войну умерла от тифа и недоедания, а мы (дети в количестве 9 человек) разбрелись по стране.
В 1947 году я случайно нашел отца, вернулся к нему из детдома г. Нальчика. Потом постепенно нашлись еще шестеро (самая старшая – с 1923 года, младший – с 1938, он родился уже без отца). Сейчас все живы и живут: в Астрахани, Симферополе, Харькове, Магадане, Салавате и двое в Кумертау.
Только из вашей передачи мы узнали о дальнейшей судьбе Василия Федоровича. Так же ничего не знали и не знаем о дальнейшей судьбе тети Кати. Делать какие-либо запросы, казалось, бессмысленно.
Отца (по нашему настоянию он послал письмо в ЦК КПСС) в 1960 реабилитировали, так как он ни в чем не был виноват. Теперь отца нет в живых, он умер в 1968 году, на 72-ом году жизни. Как жаль, что он не увидел Вашей передачи. Это было бы для него большой радостью, ведь они с Василием Федоровичем были очень близки. Ведь Василий Федорович к нему был привязан больше, чем к родным сестрам и братьям.
После заключения отец был очень угрюм и не любил рассказывать о своем прошлом. Был с ним такой случай. Году в шестидесятом уж, наверное. Работал он тогда в авто¬колонне. Один из внучат его случайно разбил по дороге из школы окно. Как раз недалеко от его работы. Милиционер спрашивает: «Чей?» Говорят: «Козлов». Ну, он и пошел в автоколонну. Как, говорит, мне найти Козлова Петра Ивановича. Ну, вахтер и звонит по внутреннему телефону: «К Козлову пришли из милиции». Отец бросился под колеса са¬мосвала, решил, что снова забирать пришли. Хорошо, водитель успел затормозить. Потом рассказывал: «Как услышал, словно затмение какое нашло. Знаю, что время другое, да и старик я уже, кому нужен. А словно затмение: лучше под колеса, чем снова туда»…
Я дал ваш адрес старшему брату, Леониду Петровичу, проживающему в г. Магадане. Может, он что-нибудь расскажет обстоятельнее о Василии Федоровиче, так как во время ареста отца ему было уже 15 лет. Мне очень неприятно мое невежество по отношению к Василию Федоровичу. Но обстоятельства сложились так, что я был бессилен что-либо узнать о нем. Остаюсь с уважением к Вам Козлов Анатолий Петрович.
Р. S. Это письмо четвертое, возможно, его наконец пошлю Вам. Три письма порвал. Все кажется, или грустно или резко. Если что не так, прошу извинения».
И вот я еду в Веровку. Туда, где
…за сизым крутым небосклоном,
Под ногой чуть заметно пыля,
Оглашаемы свистом и звоном,
Без конца пробегают поля.

В Мелеузе узнал, что деревни уже нет, последние ее жители переехали в соседние деревни при укрупнении колхозов. Есть Наседкины в Ивановке, это в четырех километрах от бывшей Веровки. Едем в Ивановку с заведующим орготделом Мелеузовского райкома комсомола Анатолием Прокудиным. Он хорошо знает эти места. Крайний дом.
– Если не ошибаюсь, вот тут и живут Наседкины
С замиранием сердца стучу в дверь.
Вышла пожилая женщина.
– Наседкин Федор из Веровки?..— Женщина окинула нас долгим внимательным взглядом.- А вы что, сродственниками ему будете?
Я долго и путано стал объяснять, что к чему.
– Как не знать. Ведь сродственница я им по мужу-то. Так-то я Гребнева. Они жили в Веровке, а мы на хуторе рядом, Шарлыцким назывался. А потом хутор соединился с деревней. Когда образовался колхоз, назвали его «Красный партизан», это уже потом Пугачевским стали звать. Потом и деревню по колхозу стали называть Пугачи. Крепкая была деревня, жалко, пропала. И сына ихнего, Василия, помню. Правда, уж не так хорошо. Времени-то сколько утекло. В Москве он жил. Приезжал редко: то учился, то воевал. Помню, приехал как-то, в году двадцать третьем, кажется. Ходит вокруг деревни по полям, тихий такой. Всё рожь руками трогает, гладит колосья.
«Что с тобой, Василий?» – спрашивает мужик-то мой, покойник.
«А я три года травинки не видел, не то, что поле. Пески одни…»
Родители? Нет уж их, милый, давно. Помню, вывели их белые на улицу, как родителей красного комиссара, и хлеб их весь подожгли: смотрите, мол. Ладно, что не расстреляли… А Веровка-то вон, за пригорком. Тихо там теперь, как на кладбище. – И поля кругом…
…А то как-то с женой приезжал. Тоненькая такая, как девчонка. Катей звали. Золотые руки у нее были. Полдеревни она у нас вылечила. Время было тяжелое, врачей не было, она и взялась. И сестру его, Тоню, на ноги поставила, а ведь умирала совсем. Долго потом ней добром вспоминали, письма писали, чтобы помогла советом. А потом, когда сгинул Василий Федорович-то, перестала отвечать. Кто говорил, что вместе с детьми в автомобиле разбилась, кто другое… Жива ли?

– Жива,- сказал я.
– Неужто?! – обрадовалась женщина.- Катя-то?! Слава Богу! Ох, как я рада, что жива она! Кланяйтесь ей. Имени-то уж она не помнит. Скажете, из Веровки, напротив жили.
Я сказал, почему Екатерина Александровна не писала в Веровку: лагеря, ссылки – из-за мужа, из-за брата.
– О, Господи! – вздохнула женщина.- Вон, оказывается, почему. О, Господи! А тут некоторые: заважничала. Как же, в Москве живет, да ведь и поговаривали, что она сестра самого Есенина. Но не верили больно-то, очень уж простая.
– Правда, сестра,— подтвердил я.
– Надо же,- женщина смутилась.- А мы с ней запросто, по-деревенски.
– Так она сама деревенская,- успокоил я.
А не знаете, сам Есенин в Веровку не приезжал?- нетерпеливо спросил мой спутник.
– Есенин? – удивилась, вроде даже как испугалась женщина.- Нет, не знаю… Много тут к Василию Федоровичу приезжало. И из Москвы. А Есенин – не знаю, что ему в Веровке делать? – засмеялась она.- Говорить – говорили о нем, а вот приезжал ли – не знаю.
– А песню вы такую знаете? – спросил я.- Начинается:
В небе чисто, в небе ясно
В небе звездочка горит…
Женщина удивленно смотрела на меня.
…Ты гори, мое колечко,
Мое золотое…-
застенчиво продолжила она. И совсем смутилась: – Наседкины любили петь. Соберутся зимними вечерами, когда работы поменьше, и поют. А еще Козлов Петр Иванович. Душа в душу они были с Василием Федоровичем. Потом тоже по жизни пошел… А ты с печи откуда-нибудь смотришь — а они поют, а у самих на глазах слезы, так душевно поют…

Летом и осенью 1975 года мне пришлось вынужденно кочевать в верховьях реки Охоты, примерно на равном расстоянии между Оймяконом и Охотском: вертолет, забро-сивший меня туда, на обратном пути потерпел катастрофу. Только 12 октября меня подобрали московские аэрогеологи и вывезли в Охотск. Обносившийся, больной, я заторопился к кассе, но билетов на Хабаровск не было, в это время выбирались из тайги всевозможные экспедиции.
– А куда есть билеты? – спросил я в окошко.
– Только в Магадан.
– Давайте в Магадан, – подумав, – согласился я. Во-первых, через Магадан, пусть несколько окружным путем, тоже можно было добраться до дома. А во-вторых, я вспомнил про другого сына Петра Ивановича Козлова, Леонида Петровича, который жил в Магадане. У меня с собой не было его адреса, но я надеялся, что найти его будет несложно: он работал главным технологом объединения «Северовостокуголь». Лишь бы был дома – Чукотка большая, из письма его брата я знал, что он часто бывает в разъездах, точнее, в разлетах. Да и не был я никогда в Магадане, хотелось мне увидеть этот город.
Самолет в Магаданский аэропорт пришел поздним вечером. Через справочное бюро я узнал телефон, тогда еще с этим не было проблем..Пустынными ночными улицами шел на улицу Горького.
…В эту ночь мы так и не легли спать, нам никто не мешал, его жена была отпуске, где-то на юге.
– Был Есенин в Веровке,— убежденно говорил Леонид Петрович.- Но так как ему мешали работать, всем было интересно посмотреть на знаменитого поэта, они с Васи-лием Федоровичем прятались в бане в дальнем углу огорода. Мать носила им туда еду
– Но вы то этого не можете помнить,— возражал я.
– Брат Борис рассказывал. Он уже был тогда большим.
– Но почему другие не помнят?
Да я же говорю: они специально скрывали, чтобы не мешали работать. Говорили просто, что товарищ из Москвы, А потом вынуждены были скрывать… Отца арестовали в мае 1939-го, судили в райцентре, в Федоровке в 1939-ом. Процесс был закрытый. Но Борис стоял у окна и многое слышал. «Кем вам приходится Василий Федорович Наседкин и в каких связях вы с ним находитесь?» «Откуда у вас письма и фотографии Есенина?» «Кем вам приходится Есенин?» Он и мертвый был им страшен. Когда отца арестовали, в доме был обыск, все бумаги забрали. Но незадолго до этого в доме был небольшой пожар: на голландку, наверх, кто-то неосторожно положил патроны, и они взорвались. Отец тогда большинство бумаг Василия Федоровича сложил в ящик и отнес на время ремонта к его тетке. Там они и остались, их обыск не коснулся. Не знаю, может быть, Василий Федорович предчувствовал что, но в один из своих последних приездов он оставил очень много бумаг. Я сам их видел. Помню, были там фотографии Маяковского… А брата Анатолия, который писал вам, мы потеряли.- На его глаза навернулись слезы.- Недавно похоронили. Он не написал вам, что тяжело болел. Как заболел в детдоме, с тех пор и мучился…
Я жил у Леонида Петровича несколько дней. Он отложил из-за моего неожиданного прилета запланированную командировку. С работы он приходил поздно, и мы ложились спать далеко за полночь
– А Василий Федорович, если верить реабилитационным документам, якобы умер по болезни где–то здесь у нас, в одном из колымских лагерей в марте 1940 года. Но в магаданских архивах, в какие мне удалось попасть, а попасть в них непросто, я не нашел никаких его следов. Я уже тебе говорил, что люди, которые параллельно со мной искали канувших в ГУЛаге родственников, разузнали, что подозрительно многие арестованные в 1937-ом и в 1938-ом по 58-ой и осужденные на десять лет «без права переписки», числятся умершими именно в марте 1940-го. Я, кстати, только тут узнал, что формулировка «без права переписки» в большинстве случаев означала расстрел сразу же после приговора. Но бывало, что такие люди попадали и на пересылку. Встречал я таких, в том числе и здесь, на Колыме. Любая система, даже самая отлаженная, дает сбои. Знающие люди говорят, что все–таки, скорее всего, Василия Федоровича Наседкина расстреляли сразу же после ареста, в 1938-ом году, прямо в подвале на Лубянке, а так как расстрелянных в том году было очень много, а властям позже при реабилитации как-то нужно было скрыть массовые расстрелы, похоронки на якобы умерших по болезни разбросали по другим годам. Но почему большое число их приходится именно на март 1940 года? Правда, есть и другая версия: якобы в марте 1940 года, в преддверии неминуемой войны с Германией, чтобы освободиться от излишества заключенных, прежде всего, политических, больных, неспособных работать, несколько старых списанных барж с ними по Колыме спустили в Северный Ледовитый океан, а там открыли кингстоны. Но подтверждения этому я нигде не нашел… Завтра у нас будет гость. Может он что-нибудь прояснит. Своего рода эксперт по лагерям. Один из Четырех.
– Что значит, один из четырех? – не понял я.
– А это у него вроде имени и фамилии: Один из Четырех… Я до последнего времени даже не знал, как его зовут. Олин из Четырех – и все… Кажется, это было как раз в 1938–м. Из Владивостока притащили баржу с политическими. Около тысячи человек. Почему-то с запозданьем, уже поздней осенью, в октябре, ни один из лагерей их не принял из-за перенаселенности. Еще неделю пароход простоял на рейде Магадана, никто заключенных так и не принял, ответ резонный – не по графику, опоздали. Не обратно же везти, там тоже их уже не примут. В конце концов разгрузили их на пустой берег в 80 километрах севернее Магадана, пароход к берегу уже не пробился через лед-припай. Прямо на лед и выгружали. Большинство – в летней одежонке. Объявили: «Родина вас простила, обустраивайтесь до весны, как можете, живите, плодитесь. А весной тут будем угольный разрез закладывать, строить поселок, вы будете первыми его строителями, можно сказать, почетными его гражданами». Ни продуктов, ни стройматериалов, ни топлива не оставили, на пароходе ничего и не было, а там по сопкам лишь стланик, ни инструмента, на всех – несколько лопат, топор и кайло – да и то выпросили у кочегаров на пароходе… Из тысячи до весны дотянули только четверо. И никуда их, этих четверых, не берут, даже в лагерь, потому как они в живых уже нигде не числились, ни в заключенных, ни в вольняшках, груз парохода еще осенью списали…Выход нашли один: умер заключенный, его имя дали Одному из Четверых. Может, настоящего имени своего он уже и сам не помнит… Сейчас ему далеко за восемьдесят…
Следующим вечером, я пошел открывать деверь на звонок, думая, что пришел Леонид Петрович с работы, но в дверях стоял совершенно лысый человек со смуглым, почти черным лицом. Только что приехавший с материка мог бы подумать, что этот человек всю жизнь прожил где-то под южным солнцем и только недавно приехал в Магадан. Только, наверное, колымчанин мог определить, что этот человек всю свою жизнь прожил даже не в Магадане, а на суровых колымских просторах. Человек был неопределенного возраста, от силы ему можно было дать лет шестьдесят, потому я решил, что это не Один из Четырех, а какой-то другой гость. Но оказалось, что это как раз Один из Четырех.
Был он немногословен, на вопросы отвечал односложно, почти, как на допросе.
Нашего вопроса он не прояснил. Василия Федоровича в своих многочисленных лагерях и на пересылках не встречал, ничего о нем не слышал…
Следующим вечером, на утро у меня был билет в Уфу, с пересадкой в Хабаровске, Леонид Петрович, вернувшись с работы, выставив на стол бутылку коньяка, загадочно изрек:
– Сегодня у нас будет интересный гость. Сейчас позвоню.
С кем-то переговорив по телефону, сказал:
– Приболел он, сами пойдем к нему. Тут недалеко, за углом.
Открыл дверь невысокий сухонький лысоватый пожилой человек в пижаме, но при бабочке.
– Вадим Козин, – галантно поклонившись и протянув мне руку, представился он. – Простыл где-то, а может, загрипповал. – Так что, простите, петь сегодня не смогу. А сыграть – сыграю. Пианино занимало почти половину крошечной комнатушки, все стены были увешены афишами.
– Да, я родился в Петербурге. Там я могу восстановиться в квартирных правах. Но теперь я – настоящий магаданец, и ни на какой другой город его не променяю. Это будет подлостью с моей стороны…

Немного придя в себя после приключений в верховьях Охоты, я полетел в Москву. Позвонил. Договорились о встрече. Иду, волнуюсь. Знаю, что претерпела в своей жизни Екатерина Александровна, но все равно, вопреки разуму, думаю, увижу богатую обстановку, на стенах семейные фотографии в рамах, альбомы… Если пригласят за стол, как себя вести? Раньше вообще было представление, что родственники великих живут: как сыр в масле катаются.
Дверь открыла пожилая курящая «Беломор» женщина, подумал, наверное, домработница. Юбка чуть ли не из мешковины. Только потом понял, что это и есть Екатерина Александровна Есенина-Наседкина. Голые стены, стол, табуретка, тахта чуть ли не вроде лагерных нар.
Екатерина Александровна, словно прочла мои мысли:
– Только недавно после долгих мытарств получила жилье в Москве. Еще не обустроились.
Собираясь в Москву, узнав по телефону, что Екатерина Александровна Есенина-Наседкина приболела, я прихватил с собой в память о тех далеких днях баночку знаменитого башкирского меда.
– Как же, помню, – улыбнулась Екатерина Александровна.- Мед, кумыс…Все помню и всех помню. У нас еще там сын, Андрей, тяжело заболел. Других-то лечила, а его не уберегла. Климат не пришелся ему, потому мы вскоре и уехали оттуда. И деревни все окрестные хорошо помню: Шарлыцкий хутор, Юрматы, Сыскан. И Мелеуз хорошо помню… Нас возили на лошади в Оренбург. Василий Федорович с родственниками ездили на охоту в район Верхотора, он убил медведя. Сергей все собирался в Башкирию поехать. Василий Федорович его постоянно звал. Да и так он Башкирией давно интересовался. Еще когда собирал материал к поэме «Пугачев»… Бывал ли он там? – переспросила она и решительно покачала головой. – Нет… Думаю, что нет. Леонид Козлов говорит? Мне кажется, фантазирует он. Наверное, кто-то другой приезжал. Отец у Леонида, Петр Иванович, славный был. Василий Федорович его очень любил… Когда Василия Федоровича в Крыму арестовали, я специально написала кому-то то ли в Веровку, то ли в Мелеуз, уж не помню, чтобы нам больше не писали, что несчастье с нами стряслось, чтобы как-то оберечь их, а вот не обошлось… Теперь вот дочь после вашего звонка загорелась, собирается туда поехать, посмотреть на родственников, на места, где родился отец… А Леонид – будет в Москве, пусть обязательно зайдет. Вот ведь как раскидало, до сих пор друг друга найти не можем. Надо же, своей волей в Магадан попал. Может, где там Василия Федоровича кости лежат?..
Она снова закурила…
– Первый раз Василия Федоровича вызвали, впрочем, тогда еще, можно сказать, пригласили, на Лубянку в 1930 году, вежливо поинтересовались, почему он, большевик с 1917 года, активный участник Октябрьской революции, штурма Московского Кремля, впоследствии комиссар инженерного полка, помощник командира батальона во время Мамонтовского прорыва, в августе 1921 года вышел из рядов большевистской партии? Василий Федорович честно и простодушно ответил: «Из-за несогласия с ее политикой на селе и в литературе. Несмотря на решение партии покончить с перегибами в коллективизации сельского хозяйства, они продолжаются». Как раз перед этим он ездил на родину, в Башкирию, и увидел реальную картину продразверстки. Но этим приглашением в ОГПУ он пренебрег и не насторожился. Мало того, не раз в своих выступлениях, в том числе в Доме литератора, он идеологию партии в области сельского хозяйства и литературы называл идиотологией. Арестовали его 26 сентября 1937-го, сфабриковав большое дело литераторов, – «террористической группы писателей, связанных с контрреволюционной организацией правых», готовящих, в том числе, кулацкое восстание под идейным руководством Есенина. Сергея уже больше десяти лет не было в живых, а он, оказывается, оттуда руководил подготовкой восстания. Основной же целью «контрреволюционной группы» якобы было покушение на товарища Сталина. Так как Сергея уже не было в живых, вместо него к делу пришли совсем еще юного его сына, Георгия. «Возглавляющим» «контрреволюционную группу писателей» назначили Ивана Правдухина, в нее зачислили Павла Васильева, Ивана Макарова, Ефима Пермитина, Ивана Приблудного. Михаила Карпова, Петра Парфенова, Сергея Клычкова…Страшное было время. Вскоре и меня арестовали. Самое тяжелое ждать ареста. За мной пришли 2 октября 1938 года с ордером на арест и обыск, но обыска особого не делали, потому что я их интресовала только как жена «врага народа» Два месяца сидела в Бутырках. В небольшой камере сорок человек. Со мной сидела жена наркома Ежова, по приказу которого арестовали Василия Федоровича. Следствие заончилось менее, чем за месяц, суда вообще не было. Зачитали Постановление Оособогосовещания пи Наркоме Внутренних дел СССР от 1 ноября 1938 года: Есенину Е.А. – как опасно социальный элемент – лишить права проживания в 15-ти пунктах сроком на пять лет» Потом поняла, ччто счастливо отделалась, в большинстве случаев жен «врагов народа» отправляли в лагерь под Караганду.Потом жуткое об этом лагере рассказыввали Меня не отпраивли из-за сильных приступов астмы, которые случались и во время долпросов, что их приходилось прерываать, «пожалели», понимая, что посылать меня в Караганду – равно смертному приговору. Детей сначала отправили в Даниловский спецриемник, а затем отправили в детдома разныз городов: Наташ – в Пензу, Андрея – в Пермь, согласно действующемего тогда спецраспоряжения: обязательно разделять детей «врагов народа».
Из-за сильных приступов астмы Караганду мне заменили ссылкой в Рязанскую область: «по месту рождения», то есть в родное село Константиново. Это быо счастье, у других судьба былагорше. И даже разрешили забрать детей: 11-летнего Андрея и 5-летнюю Наташу. Андрей одно время бежал из детдома, безпризорничал,связался с уголовниками, спал, где попало, эаболел легкими Мне было предписано 15 числа каждого месяца отмечаться в НКВД в Рязани, где мне было приказано срочно устроиться на работу, иначе ссылка будет заменена тюрьмой или высылкой в Сибирь или в Караганду. Я пошла работат в константинвский колхоз «Красная нива». Работа была оченьтяжелой. Потом удалось найти работу в Рязани – учетчией на заводе «Рязсельмаш». Вхзяла к себе в Рязань Андрея, а Наташу оставила в Константиново у мамы.
С началом войны стала донором – сдавала кровь в госпиталя. За это два года получала рабочую карточку, за счет которой и жиди всей семьей, да еще хороший обед в день сдачи крови.Но потом резко стала терять зрение. По этой причине донорство мне запретили, меня признали инвалидом 2-й группы.а для нас троих и мамы, Татьяны Федоровны, рабочая карточка была единственным источником существования. Ведь на рабочую карточку давали еще водку, которую мама меняла на молоко и другое продукты. Одновремя дома не осталось ни копейки, полное отчаянние. И вдруг получаю небольшой денежный перевод от писательницы Лидии Сейфуллиной, жены писателя Валериана Правдухина, расстрелянного, как «врага народа» в 1938 году. На какое-то время мы были спасены.
В 1944 году с помощью друзей Василия Федоровича и Сергея удалось перебраться в Подмосковье.Нам свою рабочую карточку отдала Софья Андреевна Толстая, последняя жена Сергея, иначе мы умерли бы с голоду. Утроилась работать в издательство младшим редактором, но вскоре пришлось уйти с этой работы из-за зрения. Работала контролером парка культуры в Химкаах, Андрей помогал мне расклеивать афиши. Не могла выполнять никакой физической работы, даже печку растопить было большой проблемой.
Чтобы как-то помочь, предложил выйти замуж большой друг Сергея, поэт Сергей Городецкий, но я отказалась, даже оскорбилась, как можно предлагать выходить замуж зп живого мужа, я не теряла надежды, что он жив.
– А что-нибудь осталось у вас от Василия Федоровича – документы, фотографии? – осторожно спросил я.
– Что вы! — усмехнувшись, пыхнула она дымом и тяжело закашлялась: – Никак не могу бросить, с тех пор и курю… Какие там документы. Я ведь вслед за ним была сослана… Анекдот такой есть. Встречаются две дамы в Москве на улице Горького. Одна спрашивает другую: «Где-то мы встречались с вами, милочка? Кажется, в Париже? Не правда ли, прекрасный город?!» – «Прекрасный, согласна, но мы с вами встречались в другом городе, даже в другой части света, но название которого звучит вполне по-французски…» -«Подождите, подождите, вспоминаю – в Лжевене, да в Лжевене…» – «Не правда ли, тоже прекрасный город?…»
Пыхнув в потолок дымом, Екатерина Александровна с улыбкой спросила:
– Вам не приходилось слышать про такой город?
– Нет,- честно признался я, хотя вроде бы неплохо знал географию.
– В Казахстане был такой город — «Лагерь жен врагов народа», сокращенно ЛЖеВеН, – пояснила она.
– А дети? – вырвалось у меня. – У Василия Федоровича есть стихотворение «Сыну Андрею»:
У лукоморья дуб зеленый,
Златая цепь на дубе том
И я в тебя, как в жизнь влюбленный,
В твой детский смех, в твой лепет темный,
Забыв свой возраст, мир и дом,
Твержу, как ты, не раз потом:
«У лукоморья дуб зеленый,
Златая цепь на дубе том…
– Андрей до ареста Василия Федоровича учился в музыкальной школе при Московской консерваториипо по классувиолончели. Чуть ли ни с трех лет изучал немецкий язык. Василий Федоровичсчитал, что он может пригодиться в первую очередь. Он предвидел будущую войну с Германией. С арестом отца все эти было щанятия прекратились. В ссылке со мной в Рязани в школе учился хорошо, но после ее окончания, как сыну «врага народа» путь в вуз ему был заказан. Я написала письмо Софье Андреевне Толстой: «Здороье мое поганое, Это и заставляет меня торопиться с учебой. Если у тебя есть какие-то возможности помочь с утройством в институт, сделай, пожалуйста, все возможное. Куда удобней тебе, туда и устраивай. Я в этом отношении верю твоему уму больше, чем своему» Только благодаря помощи Сони он смог постьупить на биологический факультет МГУ. Ни о какой музыке не могло быть и речи, хотя у него, несомненно,был музыкальный талант. Андрей был высок и строен. Очень был похож на своего дядю, Сергея Есенина.Скульптор Онищенко не раз просил его позировать, работая над бюстом Сергея.Много читал, следил за литературными новинками.После университета защитилдиссертацию, работал заведующим лабораторией Института туберкулеза.Так и умер в 37 лет от этого проклятоготуберкулеза. Не смогли мы его вырвать из этой болезни. От первого брака у него осталась дочь, Лена.
(Позже мне напишет из г. Мелеуза заведующая библиотекой, краевед и журналист, не равноушный человекТамара ПавловнаВеревкина, для котрого судьба В.Ф. Наседкина и его окружения не просто стала близкой, а все они как бы стали ее родственниками:«Из личного письма Наталии Васильевны-Есенинолй-Наседкиной: «Мой брат Андрей родился в 1927 году… После ареста папы, а потом мамы – детский дом…В 37 ом умер на работе от инфаркта» Далее Тамара Павыыловна пишет: «В книге Г. Вдовыкина,исследователя жизненного и творческого пути В.Ф.Наседкина«Очерки по краеведению Южного Урала», вышедшей в 1999 году, и попавшей мне в руки, читаем: «…сын Андрей Васильевтч Наседкин (9.5.1927 – 25.3-65)…» Но в сноске, сделанной автором гораздо позднее, от руки,и, вероятно, после того, как Наталии Васильевны и Елены Андреевны (дочери Андрея) не стало, читаем: « Застрелился 25.5.1965 г.». Какой версии верить – вопрос открытый. Но я склонна все же принять версию Г.Вдовыкина, который в вышеуказанной книге приводит не только подробноси встреч с дочерью и внучкой поэта, но и предлагает свои свои фотографии с родственниками Василия Федоровича Наседкина. А при жизни матери, сестры и дочери Андрея Васильевича истинная причина его смерти, по-видимому скрывалась и была семейной трагедией и тайной»).
Она закурила новую папиросу, привыкшая жить в великой скромности и экономить в прямом смысле даже на спичках, прикурила от окурка прежней папиросы.
– Наташу не раз донимали вопросами: почему она сменила свою фамилию с Наседкиной на Есенину? Хотелось, чтобы все знали, что она племянница великого поэта? Она очень переживала по этому поводу, не каждому же объяснишь, в чем дело. В 1951 году она окончила школу с серебрянной медалью и решила поступать в МГУ. Ссдала документы в приемную комиссию. Будучи в школе активной комсомолкой, не допускаала мысли, что судьба отца может помешать поступлению в вуз, на соответствующий вопрос в анкете и в автьобилграфии ответила, что отец арестован как «враг народа». В назначенное время пришла в деканат на сосбеседование, где ее оскорбили, швырнув перед на стол документыэ Не помня себя, дошла до метро, спустилась вниз и упала в обоморок. Узнав об этом, моя подруга, писательница Виноградская предложила поменять фамилию, иначе всю жизнь будешь изгоем. И так как я в браве оставила девичью фамилию, это оказалось не сложно сделать. В следующем году поступила в Тимириязевску академию. Со страхом шла га собеседование.Но был задан лишь один вопрос: кем мне прихолдится поэт Сергей Есенин? После академии защитила диссертацию, кандидат наук, сейчас в командировке, часьто болеет…
Затаив дыхание, я слушал сестру великого поэта. Мы привыкли видеть ее вместе с другой сестрой, Александрой Александровной, на фотографиях рядом с Сергеем Есениным, молодых, веселых. И невольно, и наивно казалось, что и дальнейший их путь безмятежен и светел и осенен, как охранной грамотой, именем великого поэта…
Сидела передо мной в неубранной постели старая и больная женщина, курила не модные и ароматные заграничные сигареты, а простонародные крепкие папиросы с символическим названием «Беломорканал» и рассказывала свою жестокую судьбу.
И я жалел, что не взял с собой магнитофон, и еще больше сейчас жалею, когда Екатерины Александровны уже нет: по словам ее дочери, Наталии Васильевны, перед смертью она оставила мне пакет, то ли с документами, то ли с воспоминаниями, но во время похорон он таинственно пропал; меня успокаивает, что рано или поздно увидят свет оставленные в нем для меня документы, и какая разница, я их опубликую или кто-нибудь другой. Не сохранится ее голос, ее интонации, мне казалось, так похожие на голос и интонации ее великого брата. Она рассказывала, как он спас В. Ф. Наседкина еще в 1919 году, когда тот, раненый и голодный, умирал в госпитале, и Сергей Александрович, случайно узнав об этом, пошел в госпиталь и отдал В. Ф. Наседкину все деньги, какие у него тогда были. Она вспоминала на первый взгляд незначительные детали из жизни брата, а они мне говорили о нем больше, чем многие толстые книги есениноведов, и в каждом жесте ее чувствовался твердый, непоколебимый и нелегкий характер, и мне опять казалось, что сквозь ее черты я вижу черты характера ее великого брата.
– Да, мне не раз говорили, что в наших характерах много общего, – согласилась она, – Потому, может, и хлебнуть пришлось больше других. Шура была помягче. Он ей и стихов больше посвятил. Сейчас многие звонят: можно ли встретиться? Сестра великого поэта! Придут и разинут рот. Старая больная женщина с грубой папиросой в зубах, в пустой неухоженной квартире… Великое это горе – быть близким великого человека. Если бы не Сергей, может, жили бы мы в своем Константинове и, может, лихо обнесло бы нас стороной. Выкосили вокруг него сначала по малому, а потом по большому кругу. А Василию Федоровичу и дружбу с ним, и родство, которым он так гордился, видимо, не простили. Надо же: даже Козлов в далекой Башкирии из-за него пострадал. Как его-то жалко! Светлый был человек… Как вы говорите: «за подготовку кулацкого мятежа под знаменем пугачевско-есенинского анархизма, проводником которого был Василий Наседкин»? А вы были в Веровке? – спросила она меня.
– Да…
– Даже не верится, что все это было: качели, степь, счастье… Когда выздоровею, я постараюсь собрать для вас свои скромные архивы… Может, что наскребу в своей памяти. Тут многие звонят. И до сих пор – сколько грязи вокруг имени Сергея. На кладбище – вся могила в битых бутылках, окурках: «Сережа, выпей с нами!», соседи на нас дуются, одни неприятности от такого соседства. Чуть, ли не через день езжу, убираю. И Гале Бениславской, наверное, нелегко все это слышать, при жизни мучилась, и вот теперь после смерти. Это ведь потом все в друзьях-спасителях ходили, даже самые грязные люди, которые вокруг него вились. Мало было по-настоящему святых, кто лечил его душу. Из женщин Галя да, наверное, Августа Миклашевская… Помните:

Заметался пожар голубой,
Позабылись родимые дали.
В первый раз я запел про любовь,
В первый раз отрекаюсь скандалить
Или еще:
Дорогая, сядем рядом,
Поглядим в глаза друг другу
Я хочу под кротким взглядом
Слушать чувственную вьюгу…
Кстати, она живет рядом, за углом, на улице Качалова. По-прежнему красива. Можете зайти.
– Да как-то неловко.
– Я могу позвонить, предупредить. Мы с ней дружим. Так вот и живем рядом, две старухи.
(Я не решился тогда зайти к Августе Леонидовне Миклашевской. Постоял перед домом… не знаю, что меня остановило. Мир удивительно тесен, но в нем так легко разойтись… Позже я часто бывал в доме в проезде Донелойтиса в Тушине у своего друга, знаменитого полярного штурмана В. И. Аккуратова и не подозревал, что чуть ли не в соседней квартире она доживала свои последние дни…)
Потом мы долго говорили с пришедшей с работы Натальей Васильевной. Насколько я могу представить по фотографиям, она очень похожа на отца.
– Нет, значит, Веровки? – на прощанье переспросила Екатерина Александровна. — Жалко… Результат большевистской политики, против которой протестовал Василий Федорович, за что его убили, как и многих других. А он ведь воевал за эту власть, Скольких нас в молодости обманулось красивыми миражами всенародного счастья, за которыми прятался всенародный концлагерь, пытки, расстрелы…

И вот я снова еду в Веровку.
На пригорке мы оставили мотоцикл. До горизонта во все стороны с легким шорохом катились волнами зреющие хлеба, как бы сказал Василий Федорович Наседкин, «тепло говорили», – и ветер посвистывал в решетке ограды на братской могиле красных партизан. В ней лежали солдаты гражданской войны одногодки и, может, даже школьные товарищи поэта Василия Наседкина. Прах белых разнесли звери, птицы, развеял ветер.
А внизу под пригорком – под знойным степным небом без единого облачка – лежала заброшенная, точнее, сосланная, расстрелянная деревня, в которой он родился. В память о которой даже в раскаленных пустынях Средней Азии ему казались «тучи соломой, дали – покатым плетнем».
Под пригорком грелась на солнце заброшенная деревня, в которой жила когда-то похожая на сотни и тысячи других крестьянок старушка-мать. Она давным-давно сошла в могилу, конечно же, совсем не подозревая о том, что ее полное материнской тревоги письмо к далекому сыну было последним обостренным толчком, заставившим обнажиться сердце и память другого поэта, тоже крестьянского сына,- и родились стихи, ставшие великим памятником всем матерям России.

Мы спустились к деревне. Два ряда заросших полынью и татарником фундаментов. Ветлы с орущими грачами (Сергей Александрович, есть ветлы и в Башкирии!). Камышовая речка Сухайла. Мосток через нее. И я снова вспоминаю стихи:

Ветер тише – темный, дальний, древний.
Я иду обратно. Мне приветно
Машут ветлы над глухой деревней,
Очень низкой и едва заметной,
Словно вся она объята дремой
Под истлевшей, выцветшей соломой.
Я смотрю и чувствую – унижен
Этим видом азиатских хижин,
Где судьбы безрадостной немилость
Чересчур уж долго загостилась,
Пусть уходит — к смерти наготове!
Шире дверь для буйной крепкой нови,
Чтоб переиначить навсегда
Это царство нищего труда!
Жизнь переиначена. Великой кровью, ценой ни с чем несоизмеримых потерь и испытаний. И все перенесла, перетерпела, выстояла «низкая деревня» Веровка. Название-то какое – Веровка!.. Так назвали ее первые переселенцы, может, по женскому имени, а может, надеясь, что все свои беды они оставили там, на своем прежнем месте вместе с могилами отцов и дедов. Они верили в лучшее. Деревня Веровка! Как тысячи других российских деревень, она войну выстояла, не распалась, когда не вернулось в нее более половины мужчин. Вместе с тысячами других деревень кормила страну. И вдруг оказалась ненужной в самое недавнее прошлое — в «эпоху» так называемого укрупнения бесперспективных деревень. Какой страшный удар нанесен был этим непродуманным – или, наоборот, глубоко продуманным через дураковатого или хитроватого Никиту Хрущева – стране, народу. Нет больше деревни Веровки. Тихо, как на кладбище, на ее улице. И словно кладбищенские надгробья, фундаменты от домов. Остались лишь ветлы. Те самые:
На краю деревни, на поляне,
Под ветлой крестьянское собранье.
Чей-то голос, хриплый и метельный,
Говорил о жизни об артельной…

Мы стояли на заброшенной улице заброшенной деревни. Но странно — порой мне казалось, что печаль ее все-таки светла. Со всех сторон ее обступали богатые поля, и она грелась на солнце с достоинством много потрудившегося за свой век человека. А сегодня вот приехал какой-то чудак и читает вслух стихи моего сына, да еще утверждает, что обо мне написал стихи другой крестьянский сын, великий русский поэт Сергей Есенин…
А мне слышался голос большого, несправедливо забытого русского поэта Василия Федоровича Наседкина:
Не унесу я радости земной
И золотых снопов зари вечерней.
Почувствовать оставшихся за мной
Мне не дано по-детски суеверно.
И ничего с собой я не возьму
В закатный час последнего прощанья.
Накинет на глаза покой и тьму
Холодное высокое молчанье.
Что до земли и дома моего,
Когда померкнет звездный сад ночами,
О, если бы полдневной синевой
Мне захлебнуться жадными очами
И расплескаться в дымной синеве,
И разрыдаться ветром в час осенний,
Но только б стать родным- земной листве,—
Как прежде, видеть солнечные звенья.
Стороной пропылил мотоцикл. Откуда-то из камышей потянул ветер, тронул ветлы, густо зашумела рожь. И я подумал, что десять, двадцать раз прав Николай Рыленков, написав вот это:
«Нет, то, что соединяет людей, не размывает время. Не может размыть. И все, что есть живого в стихах несправедливо забытого поэта, не только вернется к старым друзьям, но и будет находить все новых и новых друзей».

Не был Василий Федорович Наседкин этапирован в Магадан, не был он этапирован ни в какой другой остров огромного архипелага ГУЛаг, из Москвы он не «выезжал».
Выдающийся русский поэт и публицист Станислав Юрьевич Куняев и его сын Сергей, работая над книгой «Растерзанные тени» о расстрелянных по делу Есенина, хотя официально оно так не называлось, крестьянских поэтах, выяснили, что дальше Лубянким Василий Федорович Несадкин никуда не «выезжал». Сразу же после ареста и заключения во внутреннюю тюрьму на Лубянке он был жестоко избит. Пытки и издевательства продолжались несколько недель, в конце концов он, как и его «подельники», признал себя виновным по всем предъявленным ему обвинениям. С каждым следующим допросом он «вспоминал» новые подробности своей преступной деятельности. Что с 1930 по 1935 год был участником антисоветской группы литераторов, куда входили Вронский, Н. Смирнов, Грубер, Зарудин, Зазубрин, Правдухин, Пермитин. Во время следующего допроса он добавляет, что «будучи озлоблен против советской власти, вел контрреволюционные разговоры и выражал недовольство политикой партии в области литературы». Но и это еще было не все: «Собираясь вместе и обсуждая политику ВКПБ(б) и Советского правительства в контрреволюционном духе, мы приходили к выводу о необходимости решительной борьбы с партией. В дальнейшем мы встали на террористический путь, считали его единственно оставшимся средством борьбы против руководителе ВКПБ(б) и, в первую очередь, против Сталина». Потом он признал себя сторонником троцкистов, зиновьевцев, бухаринцев, по его утверждению, «представителей всего самого лучшего, стоящих на защите трудового народа». Припомнили ему и его «упадническое контрреволюционное стихотворение «Буран», «полное абсолютного неверия в силы партии и советского народа, глубокой безысходности, что страна гибнет в результате политики инородцев». На очередном допросе он «вспомнил», что в 1936 году, когда поэт Павел Васильев хотел написать стихотворение, осуждающее троцкистов, он заявил ему: «Постыдился бы писать такие стихи. Ты знаешь, каких людей расстреляли, лучших учеников Ленина». (Несмотря на осуждение троцкистов, если оно, не придумано по случаю, Павла Васильева расстреляют). Потом Наседкин признался, что, что он оказывал сильное контрреволюционное влияние на Юрия (Георгия) Есенина, которого определили в «руководителя контрреволюционной молодежной группы». «Все мы были людьми темной, черной совести, потерявшими от злобы человеческий разум», – признавался Василий Федорович. В конце концов он якобы раскаивается и пишет покаянное заявление «Народному» комиссару Ежову, которого через год самого расстреляют: «Вспоминая свое прошлое, я констатирую, что на протяжении 8 лет поддерживал связи с врагами народа и сам стал врагом народа. Я старался с максимальной правдивостью и чистотой вскрыть, разоружить себя, т.к. не теряю веры, что с помощью лучших людей Советской страны смогу исправиться и честной работой искупить свою страшную вину перед народом». Судя по эпистолярному стилю, писались показания следователями, Василий Федорович Наседкин только подписывался.
Несмотря на страшные пытки, он не дал показаний против любимой жены, в результате чего она избежала расстрела.
15 марта 1938 года состоялось закрытое судебное заседание по его делу. Василий Федорович заявил, что давал показания под пытками и что от них отказывается. Но все было решено заранее. Суд удалился якобы на совещание, хотя приговор был уже отпечатан. «Военная коллегия Верховного суда приговорила Наседкина Василия Федоровича к высшей мере наказания – к расстрелу с конфискацией всего лично принадлежащего ему имущества. Приговор окончательный и в силу постановления ВЦИК СССР от 1 декабря 1934 года в исполнение приводится немедленно». О чем он думал перед пытками и перед смертью? Разумеется, о семье, о близких. Проклинал себя за то, что, как тысячи других, искренние любящих Родину и мечтающих о ее счастье ее сыновей, зомбированный «тайной беззакония», участвовал в пропаганде и подготовке сатанинского Октябрьского переворота? Но избежать зомбирования было трудно: царская Россия далеко не была страной, где бы хоть в какой-мере был осуществлен крестьянский, а значит народный идеал. Василий Федорович Наседкин в полной мере испытал в детстве нищету, голод, холод… А так хотелось для родного народа счастья!
Только в августе 1956 года, благодаря последней жене Сергея Есенина, внучке Льва Николаевича Толстого, Софье, Екатерина Александровне удалось добиться реабилитации Василия Федоровича Наседкина. Сама она была реабилитирована на месяц позже…

«Тайной беззакония» в XIX веке были убиты великие русские поэты Александр Сергеевич Пушкин и Михаил Юрьевич Лермонтов. Но «тайна беззакония» не тронула их близких, и потому, что еще не была в России властью, и потому, что не видела в них для себя опасности.
«Тайна беззакония», в XX веке ставшая в России уже властью, инсценировав самоубийство, убила последнего великого русского поэта – Сергея Александровича Есенина. Но ей этого было уже мало: нужно было вырубить все вокруг, чтобы позже не пробилось ни единого ростка. Был расстрелян его сын–первенец Георгий. На всякий случай была убита его бывшая жена Зинаида Райх, хотя давно уже была замужем за другим человеком. Замучены и расстреляны его ближайшие друзья, так называемые крестьянские поэты Алексей Ганин, Сергей Клычков, Петр Олешин, Николай Клюев. Давно будучи на том свете, он, оказывается, был идейным вдохновителем кулацкого восстания, которое якобы готовил его ближайший друг – прекрасный русский поэт Василий Федорович Наседкин.
Была отправлена в лагерь, а потом в ссылку его сестра, Екатерина Александровна, ее дети были разбросаны по всей стране по детдомам. Но это только самый близкий круг. А ведь «пошли по жизни»: по тюрьмам, ,по лагерям, по ссылкам, по детдомам родственники и близкие второго, третьего круга, пока словно от брошенного камня не затухала расходящаяся кругами во все стороны волна. Но она не затухала, потому как встречалась с другими подобными волнами, и они образовали огромный народный океан человеческого горя размерам со всю Россию, который перехлестывал горькими волнами ее границы…
1972 -2017гг.

Поделиться: