Талантливый прозаик-мемуарист, С.Т. Аксаков оставил небольшое по объему поэтическое наследие, несущее на себе яркий отпечаток его самобытного и оригинального дарования. Эта органическая часть творчества видного реалиста середины 19 столетия остается до сих пор крайне малоизученной, хотя представляет собой несомненный научный интерес в плане отношения ее к важнейшим поэтическим традициям 18-начала 19 вв.
Анализируя массовую поэзию 1790-1810 гг. Ю.М. Лотман высказал методологически плодотворную идею о существовании в поэтическом сознании определенной эпохи свернутых текстов-программ - цитат, доминантных лексем, типических интонаций, метров и ритмов. Каждый из этих элементов способен реконструировать в культурной памяти читателя любой участок поэтического мира того или иного поэта или же наиболее общие черты поэзии эпохи в целом. Весьма показательным в этом смысле является раннее стихотворение С. Аксакова «Песнь пира» (напечатано в 1815г.), продуцирующее многочисленные и разветвленные ассоциации с текстами Г.Р. Державина, Н.М. Карамзина, К.Н. Батюшкова.
Заглавие аксаковской песни могло восприниматься как сигнал установления интертекстуальных связей со стихотворением Карамзина «Песнь мира», написанным в 1792 г. под безусловным влиянием гимна «К радости» Ф. Шиллера. Принято считать, что в своем вольном переводе автор «Бедной Лизы» воспринял от немецкого поэта прежде всего призыв к примирению, к братскому единению людей, переосмыслив при этом понятие любви как земного чувства переводом его в отвлеченно-философский план всемирной любви1.
Шиллеровские интонации застольной песни, воспевающей радости жизни, оказались, однако, весьма слабо востребованы русским поэтом, вследствие чего тема пира приобрела у него отвлеченный, аллегорический характер. Подобная редуцированность анакреонтической тематики в стихотворении Карамзина обусловливает необходимость рассматривать «Песнь» Аксакова в более широком культурно-поэтическом контексте, отсылая к красочным символико-метафорическим картинам пира в лирике Г.Р. Державина и его последователей, прежде всего К.Н. Батюшкова. Общеизвестно, что Аксаков был искренним ценителем лирического таланта Державина и глубоким знатоком его поэзии.
В воспоминаниях о личном знакомстве с величайшим русским поэтом рубежа 18-19 вв. мемуарист упомянул о том, что знал наизусть почти все державинские стихи и при первой встрече до слез растрогал «старика-предтечу» декламацией оды к Перфильеву на смерть князя Мещерского2. Представляется весьма симптоматичным, что знакомство начинающего стихотворца и маститого поэта состоялось в 1815 г. и совпало с поэтическим дебютом выпускника Казанского университета в «Трудах Казанского общества любителей отечественной словесности». Для автора опубликованной там «Песни пира» показателен выбор для публичного чтения хрестоматийной державинской оды 1779 г., которая воспринимается декламатором не как литературный анахронизм, а как свежее, не перестающее волновать, личностное поэтическое переживание антиномии жизни и смерти, афористически отлитое в чеканный стих: «Где стол был яств, там гроб стоит»3. Пугающая неотвратимость конца придала особую эмфатическую напряженность прославлению быстротечной жизни как «небес мгновенного дара», как «пиршества», на котором «утехи, радость и любовь» блистают «купно с здравием», но где человек - лишь гость. В своей первой медитативной оде Державину удалось преодолеть как скептическое светское отчаяние, так и крайности ортодоксально-набожного взгляда на земную жизнь как на приготовление к жизни вечной. С христианским оптимизмом он призывает наслаждаться на земле «даром небес», именно потому, что он не вечен и может быть внезапно и неожиданно похищен. Метафизическая ода «На смерть князя Мещерского» не только фактически оформила этико-эстетическую доминанту поэтического мирообраза державинской лирики в целом как экстатически-восхищенного гимна жизни, но и стояла у истоков поэтической философии наслаждения жизнью в творчестве многих русских поэтов 19 в.
В стихотворении Аксакова отсутствуют прямые цитаты из текстов Державина, однако особенности разработки в нем темы времени имплицитно связаны с поэтической образностью оды к Перфильеву. Известно, что в поэзии Державина топос воды, образ водной стихии устойчиво сопрягается с понятиями текучести, звука времени. Однако образ моря в темпоральном значении коррелирует с вербальной темой вечности именно в оде «На смерть Мещерского», откуда он, возможно, и был воспринят Аксаковым. Сравним: у Державина «Как в море льются быстры воды, Так в вечность льются дни и годы» - у Аксакова «Быстро дни летят; К брегу так морскому Ветры - волны мчат»4. Подчеркнем, что в отличие от Державина Аксаков с помощью глагольных форм трансформировал мотив быстротекущего времени, усилив его моторные характеристики до значения стремительного бега и даже полета времени. Как бы состязаясь со своим кумиром, автор «Песни пира» в первых двух строфах развивает тему времени в тональности крещендо, подчеркивая ее динамизм глагольными рифмами «летят - мчат», «пролетает - догоняет».
Вторая строфа аксаковской песни, открывающаяся лексемой «младость», возможно, отсылает к девятой строфе оды Державина, начинающейся двустишием «Как сон, как сладкая мечта. Исчезла и моя уж младость.» Однако и на этот раз поэт-ученик «подправил» своего учителя, сняв драматическую окрашенность построенного на инверсии поэтического сетования «исчезла младость» и заменив его на более оптимистически звучащую формулу-предупреждение «Младость пролетает, Как веселый час.» При этом поэтизм «веселый час» ощущался как реминисценция, воспроизводящая название двух тематически родственных стихотворений - застольной песни Н.М. Карамзина 1791 г. «Веселый час» и одноименной элегии К.Н. Батюшкова 1809 г. Оба автора разрабатывали генетически восходящий к Державину анакреонтический мотив наслаждения жизнью, используя традиционный ареал словесных тем - carpe diem, вина, веселья, забвения печалей. Они создали сходные образы лирического субъекта - мудреца, который постиг «науку жить» счастливо и нетерпеливо призывает отрешиться от треволнений печального мира, пригубив чашу вина в тесном кругу друзей и возлюбленных , и тем самым укрыться от зла, горя и неотвратимой смерти в незыблемую крепость частной жизни, любви, дружбы, природы как в мир безусловных этических ценностей. Таким образом, цитация Аксакова не только актуализировала некий существовавший ранее идейно-смысловой поэтический комплекс, на фоне которого следовало воспринимать вновь созданный текст, но и выявила его амбивалентную природу как поэтического синтеза традиций отвлеченной философской медитации и чувственной предметности мира анакреонтеи.
Третья строфа «Песни пира», наиболее анакреонтическая по своей эмоциональной тональности и словесно-стилистической структуре, отмечена отчетливой печатью авторской индивидуальности. В отличие от своих предшественников, Аксаков не дает развернуто-красочных, предметно-конкретизированных или чувственно-осязаемых зарисовок доступных человеку радостей земной жизни, ограничиваясь сухим, но претендующим на узнаваемость на лексемном уровне их перечнем: «утехи», «радость, игры, смехи»(ср.: «Но и радость бог нам дал», Карамзин, «Веселый час»5; «Утехи, радость и любовь». Державин. «На смерть князя Мещерского»; «Толпу утех сзывает к нам», Батюшков, «Веселый час»6).
Автор глубокого исследования «Державинские пиры и русская поэзия» С. Ельницкая7 на богатейшем текстуальном материале убедительно доказала, что в поэзии Державина понятие пира, расширившееся до образа «жизнь как пир», может быть определено как «повышенная концентрация красоты и наслаждений» и включает в себя целый комплекс удовольствий: веселое дружеское застолье с песнями и танцами, природу, искусство, женскую красоту, любовь, различные увеселения и игры. Те или иные аспекты державинской темы пиров стали традиционными поэтическими клише в сочинениях его последователей. Данное обстоятельство, вероятно, и объясняет программно-конспективный характер третьей строфы в стихотворении Аксакова, рассчитывающего на ассоциативные способности культурной памяти своего читателя и позволившего себе поэтому ограничиться собирательным местоимением «всем» («Пресытимся всем») взамен ожидаемых сочных картин пиршественных застолий, любовного блаженства, ликующей женской красоты и т.д. Благодаря своеобразному эстетическому «аскетизму « и отказу от натуралистических описаний-ретардаций, редуцированных до отдельных лексем, молодому поэту удалось посредством нагнетания глаголов со значением количества, меры («истощим», «пресытимся», «множьтесь») перенести смысловой акцент в третьей строфе на усиление динамических характеристик, сопровождающих мотив наслаждения жизнью, создать идиллическую иллюзию вязкой густоты, перенасыщенности каждодневной земной жизни человека минутами подлинного счастья и радости.
Заключительная, четвертая, строфа сознательно ориентирована на поддержание закрепленной Державиным художественной концепции жизни как «роскошного пира» и одновременно смягчает, даже снимает трагизм лирического переживания им и его последователями темы губительного движения времени и роковой неотвратимости смерти. Исполненный благочестивой благодарности, «насладившись мира», лирический субъект стихотворения Аксакова безропотно принимает вечные законы земного бытия и смиряется перед тленностью человеческой плоти. В противовес искусственной позе смирения Державина , перед лицом неумолимой смерти призывающего чистосердечно «благословлять судеб удар», вопреки мрачному жизнеощущению Батюшкова, что «время сильною рукой /Погубит радость и покой», Аксаков создает поэтическую альтернативу смерти как сладостного сна, долгожданного отдыха после бурною веселья на роскошном пире жизни. Однако при этом он остается в рамках другой поэтической традиции, как бы вслушиваясь в приглушенный, обволакивающий шепот Карамзина, нарисовавшего в стихотворении «Кладбище» идиллическую картину «обители вечного мира», где в мягких, покойных могилах сладостным, кротким сном спят уставшие от жизни люди. Гармоническая уравновешенность переходных состояний человека от напряженного фортиссимо жизненных наслаждений к умиротворенному пианиссимо могильного покоя удачно проявлена в ритмическом рисунке последней строфы аксаковского стихотворения. На фоне преимущественной полно-ударности предыдущих трех строф особую выразительность получают пиррихии в первом («Насладившись мира») и последнем стихе («И потом - заснем») заключительного четверостишия, как бы замедляющие стремительный полет отведенного человеку времени и заставляющие его в задумчивости остановиться перед последней чертой, графически обозначенной тире, за которой - безмятежная Вечность.
_________
- См. об этом: Данилевский Р.Ю. Шиллер и становление русского романтизма// Ранние романтические веяния. Из истории международных связей русской литературы.- Л.,1972,-С.17-23.
- Аксаков СТ. Знакомство с Державиным // Аксаков СТ. Собрание сочинений в 5 т. T.2.-M. 1966.-C.309-310.
- Державин Г.Р. Стихотворения.-Л.,1933.-С120.
- Аксаков СТ. Собрание сочинений в 5 т. Т.4.-М.,1966.-С231.
- Карамзин Н.М. Полное собрание стихотворений.- М.; Л.Л966.-С.10].
- Батюшков К.Н. Опыты в стихах и прозе.- М., 1978.-С.228.
- Гаврила Державин. Норвичский симпозиум. Нортфилд, Вермонт,1995.-С.29-152.
С.А. САЛОВА
кандидат филологических наук,
доцент БашГУ