Превращение является глубочайшей основой всякой первобытной мифологии. Процесс жизни воспринимался первобытным сознанием как нечто беспорядочно нагроможденное, населенное непонятными и страшными в своей непонятности слепыми силами. Окружающий мир представлялся древнему человеку довлеющим над ним, фетишистским, одушевленным. Все вещи и явления мыслились исполненными дисгармонии, доходящей до уродства и ужаса, - категории уродливого и ужасного характерны для превращения в архаической хтонической мифологии.
Художественная разработка темы оборотничества древнейшей стихийно-фетишистской и стихийно-демонической мифологией в классический олимпийский период подверглась серьезным изменениям. Человек увереннее почувствовал себя в мире, заинтересовался вопросами происхождения и строения вещей и явлений, их смыслом и причинно-следственным связями и в соответствии с этим пересмотрел саму матрицу метаморфозы. Отныне оборотнический миф стал терять свою былую достоверность, превращаясь в сказку.
В литературе эллинистического периода сложился настоящий жанр «превращений», самые знаменитые образцы которого - «Метаморфозы» Овидия и «Золотой осел» Апулея. В Новое и Новейшее время «превращение» потеряло свою жанровую атрибутику. Уже не жанр, а прием сюжетной структурализации - вот что такое «метаморфоза» в сказке С.Т. Аксакова «Аленький цветочек» (1858) и в повести Ф.Кафки «Превращение» (1912).
У нас нет свидетельств того, что Кафка был знаком с произведением русского писателя. И настоящие компаративистские заметки построены на анализе не контактных связей с их влиянием, заимствованием или переосмыслением, а на соотнесении двух трансформаций, ставшего вечным сюжета о метаморфозе. Аксаковский и кафкианский герои, в силу разных обстоятельств потерявшие свой привычный облик, превращаются: один в некое мифическое чудище, другой - в неназванное насекомое, предположительно в жука. Наша цель выявить на этих примерах, насколько видоизменяются способы художественной интерпретации древнего оборотнического мифа в эпоху русского классического реализма и европейского модернизма.
Начнем с жанровой специфики анализируемых произведений. Аксаков сразу расставляет все акценты, когда дает подзаголовок своему «Аленькому цветочку» - «Сказка ключницы Пелагеи».
Приведем выдержку из воспоминаний писателя: «По совету тетушки, для нашего усыпления позвали один раз ключницу Пелагею, которая была великая мастерица сказывать сказки и которую даже покойный дедушка любил слушать... Пришла Пелагея, не молодая, но еще белая, румяная и дородная женщина, помолилась Богу, подошла к ручке, вздохнула несколько раз, по своей привычке приговаривая: «Господи, помилуй нас грешных», села у печки, подгорюнилась одною рукой и начала говорить, немного нараспев: «В некиим царстве, в некиим государстве...». Это вышла сказка «Аленький цветочек»1. Аксаков, по его собственному признанию, «попытавшийся вспомнить ее», создает искусную стилизацию под произведение устного народного творчества, воспроизводя даже манеру рассказывания сказочницы.
Литературная сказка Аксакова отличается всем необходимым набором атрибутов фольклорного сказочного жанра: в ней, как и должно, присутствуют традиционный зачин, повторы, постоянные метафоры, особая логика изложения и мотивация событий, речь идет о сказочном времени и сказочном пространстве, в котором существуют злые волшебницы, применяющие сатанинское колдовство в отношении детей своих врагов.
Природа повести Кафки, напротив, подчеркнуто реальна. Читатель ощущает в этом сочинении, как и во всем творчестве писателя, строго определенный хронотоп - предвоенная Прага, что накладывает свой апокалипсический отпечаток на историю Грегора Замзы. С другой стороны, Кафка не прибегает к гротеску, чтобы усилить содержательный аспект сюжетной коллизии, - бессмысленное и необъяснимое происшествие с героем находится внутри тривиального быта, посреди обыкновенной жизни, в среднестатистической семье с ее вполне осязаемыми проблемами и заботами. Творческая манера Кафки сродни Гофману и Гоголю - все эти писатели придают реальным предметам и явлениям символическое значение за счет использования приемов фантастического.
Превращение в сказке Аксакова выстроено, на наш взгляд, как сознательный пандан к вставной новелле об Амуре и Психее из романа Апулея «Золотой осел», где ее рассказывает старуха, используя фольклорную стилистику. При этом автор «Аленького цветочка» идет другим путем, нежели, например, Лафонтен в повести «Любовь Психеи и Купидона». Французский писатель ХУП века точен в воспроизводстве апулеевского сюжета, но наделяет героев сказки чертами своих современников и осуждает нравы дворянства, противопоставив им жизнь простых людей на лоне природы. Аксаков скорее близок автору шутливой поэмы «Душенька», Богдановичу, который придает своему повествованию тон русской сказки, используя традиционные содержательные составляющие (живая и мертвая вода, Змей-Горыныч, жмурки, хороводы и сарафаны). В «Аленьком цветочке» также присутствуют детали, по которым можно судить о ее «русском» сказочном фоне: сестры живут в теремах, у купца палаты каменные и челядь дворовая, в гости приходят бояре, за столом сидят сродники, угодники, прихлебатели, в волшебный дворец героя прибывают красные девицы... Однако в отличие от Богдановича, Аксаков использует апулеевский сюжет о Психее-Душе не в полном виде. Мифопоэтическая доминанта и аллегорический план сказки Апулея о любопытстве и нарушении запрета богов, об искуплении страданием подвергается существенной корректировке. В аксаковской сказке преступает закон честной купец, сорвав аленький цветочек, он же и страдает из-за необходимости отправить дочь к чудищу, а его дочь, истинная побудительная причина проступка, оказывается помещенной в ситуацию Психеи. Заметим при этом, что Аксаков целомудрен в воссоздании русских вариаций взаимоотношений Психеи и Амура - молодой купецкой дочери, красавицы писаной, и лесного зверя, чуда морского. Подспудная красота последнего прорывается сквозь внешнюю оболочку уродства после признания в любви героини, которая почувствовала в страшилище духовное совершенство, разглядев его душу.
Аксаковский позитив финального превращения лесного зверя в принца, красавца писаного, контрастирует с неизменным негативом превращения в повести Кафки, заканчивающейся смертью не преображенного героя, чье тело-панцирь служанка выбрасывает на помойку. Эксплуатируемый семьей и фирмой Грегор Замза, покорный и почтительный сын и безропотно смиренный коммивояжер, настолько человек «не формата» в кафкианском мире, что его несходство с другими приобретает зримое, кодированное выражение. Безо всякой мотивации, по воле непонятных, слепых и страшных сил герой однажды утром просыпается в чужом, нечеловеческом обличий. Однако за всей абсурдностью произошедшего просматривается некая закономерность, обусловленная мировосприятием глубоко несчастного человека Франца Кафки - еврея с чешской фамилией, писавшего на немецком языке и находившегося в состоянии перманентной войны со своей общественной ролью и с отцом. Образ Замзы-насекомого соответствует не инвертированной, а прямой перспективе: многоножка, которой стал человек, - свидетельство его потаенных желаний, связанных со стремлением освободиться от давления государства и семьи, и одновременно метафора трагического и безысходного одиночества человека, отчужденного даже от собственного внешнего облика.
Для мифологического конкретно-чувственного мышления характерны неразделенность субъективного и объективного, предмета и имени, явления и его признаков, поэтому одни предметы и явления могут восприниматься знаками других предметов и явлений. Не утрачивая своей конкретности, оборотнический миф символически выражает универсальное бытие и составляет основу мифомышления, которое характерно не только для архаических эпох, но и для более поздних, и которое переживает некие циклы в своем развитии.
С.Т. Аксаков, продолжающий традиции классической русской литературы Х1Х века, в способах истолкования превращения в «Аленьком цветочке» демонстрирует мифомышление близкое героическому мифологизму олимпийского периода, связанного с патриархатом. Фантастический реалист Ф.Кафка, один из основоположников европейского модернизма, в метаморфозе своего «Превращения» тяготеет к более древнему типу мифомышления - хтоническому, характерному для матриархата.
Таким образом, универсальная мифологическая поливалентность понятия «метаморфозы» раскрывается в течение полувека, отделяющие два произведения друг от друга, в обратной хронологии, на основании чего можно делать вывод о кризисности европейского модернистского сознания первых десятилетий ХХ века.
ИШИМБАЕВА Г.Г.,
д.ф.н., проф. БашГУ