Имя С.Т. Аксакова в культурном сознании прочно связано с так называемым «русским направлением», последовательную и неизменную приверженность которому писатель сделал одной из опорных констант собственного «авторского мифа». Истоки такой национально ориентированной модели жизненного поведения и соответствующих мировоззренческих установок сам Аксаков, судя по его собственным автобиографическим и мемуарным сочинениям, если не напрямую, то не в последнюю очередь обусловил тем мощным влиянием, которое оказала на него в ранней юности книга А.С. Шишкова «Рассуждение о старом и новом слоге». Именно она сделала студента Казанского университета «отчаянным шишковистом», «обожателем Шишкова» и с логической закономерностью приобщила тем самым к когорте принципиальных «противников карамзинского направления» [1, 2, 159].
В свое время многие подобные признания Аксакова были приняты на веру; усвоенные некритически, они породили расхожее мнение о его славянофильстве или почвенничестве, вполне естественном для бытописателя-реалиста, близкого к традициям «натуральной школы». Существенную роль в создании подобной литературоведческой легенды сыграл факт личного знакомства Аксакова с теми знаковыми культурно-историческими фигурами (А.С. Шишков, Г.Р. Державин, Н.М. Карамзин), которые во втором десятилетии XIX века персонифицировали оппонирующие стороны в легендарном лингвокультурологическом конфликте между «шишковистами» и «карамзинистами». Симптоматично, что к авторитетному мнению С.Т. Аксакова до сих пор весьма охотно и вполне резонно апеллируют практически все исследователи деятельности «Беседы любителей русского слова». Между тем его позиция действительного очевидца либо стороннего наблюдателя тогдашнего литературного быта, изредка – пассивного участника полемики «беседчиков» и «арзамасцев» подчас истолковывается несколько упрощенно. Не всегда в достаточной мере учитываются, в частности, подвижность, изменчивость, неоднозначность и – едва ли не главное! – подспудная теоретическая отрефлексированность «двуипостасного» восприятия Аксаковым названных выше исторических личностей, в том числе и А.С. Шишкова.
Мне уже приходилось писать о рецепции Аксаковым творческой и бытовой личности Н.М. Карамзина. В настоящей статье предпринимается попытка реконструировать в самых общих чертах динамическую историю его довольно непростого отношения к филологическим трудам и самой персоне А.С. Шишкова – главного тогдашнего литературного «старовера», инициировавшего своей книгой 1803 года громкий спор о «карамзинизме». Но сначала напомним несколько наиболее важных эпизодов, зафиксированных в мемуаристике Аксакова и весьма репрезентативных для начального этапа его знакомства с лингвостилистическими штудиями адмирала Шишкова.
Еще в стенах Казанской гимназии Аксаков едва ли не впервые стал свидетелем и пассивным участником довольно ожесточенной читательской полемики вокруг сочинений Н.М. Карамзина. Имею в виду, в частности, переданный им на страницах «Воспоминаний» литературный спор между учителем словесности Николаем Мисаиловичем Ибрагимовым и преподавателем чистой математики Григорием Ивановичем Карташевским о художественных достоинствах поэзии Карамзина и этическом содержании его прозы. Примечательно, что, расходясь в их общей оценке, оба оппонента признали, что созданные писателем-сентименталистом прозаические «пиесы, несмотря на их прелесть, не приличны для учеников» [1, 2, 104], с чем молчаливо согласился и гимназист Аксаков: «Разговор продолжался довольно долго, и как я ни был молод, но понимал разумность речей моего воспитателя» [1, 2, 104].
Впрочем, солидарность со своим наставником Карташевским отнюдь не воспрепятствовала сближению и дружбе Аксакова с «обожателем Карамзина» Александром Панаевым. Подобная вкусовая толерантность не помешала также совместной работе Аксакова, Панаева и Перевощикова над переводом повестей Мармонтеля, не переведенных Карамзиным. Однако к началу издания в 1806 году «Журнала наших занятий» Аксаков стал уже демонстративно ригористичным в своих литературных предпочтениях и, по его собственному признанию, «изгонял из этого журнала, сколько мог, идиллическое направление моего друга и слепое подражание Карамзину» [1, 2, 148]. Указал мемуарист и на первоисточник своей крайней нетерпимости: «Я в это время боролся из всех сил противу этого подражания, подкрепляемый книгою Шишкова: «Рассуждение о старом и новом слоге», которая увлекла меня в противоположную крайность…» [1, 2, 148].
Не умолчал Аксаков и о своей недолгой дружбе с «отчаянным шишковистом» [1, 2, 159] [курсив автора. – С.С.] адъюнкт-профессором российской словесности Городчаниновым, которого буквально покорил решительным заявлением: «… всем предпочитаю Ломоносова и считаю лучшим его произведением оду из Иова» [1, 2, 158]. Хотя вместо этой духовной оды незадачливый студент прочел пародию на нее, в глазах «бездарного и отсталого» профессора он все же остался верным «почитателем Шишкова», «единомышленником, то есть противником карамзинскому направлению и обожателем Шишкова» [1, 2, 159].
Замечу попутно, что, оценивая собственные ранние литературные пристрастия и описывая бурную полемику вокруг сочинений Карамзина с высоты прожитых лет, автор «Воспоминаний» критически дистанцировался от эстетически незрелого главного героя своего автобиографического повествования. Как мемуарист он руководствовался уже четко выверенным историческим критерием по преимуществу, то есть рассматривал тогдашнюю литературную ситуацию как необходимый и плодотворный этап в становлении отечественной словесности и формировании эстетического вкуса у читательской публики: «Поистине это было двойное детство: нашей литературы и нашего возраста» [1, 2, 121].
Тогдашняя университетская молодежь состояла преимущественно из безусловных поклонников и обожателей Карамзина, которого считала бесспорным гением, открывшим новую эпоху в отечественной литературе. «Антикарамзинская» же книга Шишкова, вышедшая в 1803 году, но дошедшая до Казанского университета только в 1806 году, буквально «привела молодежь в бешенство» [1, 2, 267]. Достопочтенного автора называли не иначе, как «закоснелый славяноросс, старовер и гасильник» [1, 2, 267]. С не меньшей резкостью отзывались и о его книге, где тот «осмелился напечатать свои старозаветные остроты и насмешки, и над кем же? Над Карамзиным, над этим гением, который пробудил к жизни нашу тяжелую, сонную словесность!...» [1, 2, 267]. Свой гнев на Шишкова студенты частично перенесли и на Аксакова, отнеся его к числу людей, «лишенных от природы вкуса и чувства к прекрасному» [1, 2, 267].
Излишняя преувеличенность и полемическая заостренность подобной характеристики совершенно очевидна, тем не менее, для высказываний подобного рода, по признанию самого Аксакова, имелись достаточно веские основания. «Карамзинское» прочно, хотя и безотчетно, ассоциировалось в его неокрепшем культурном сознании с чем-то инородным, чуждым и даже враждебным национальному духу. Данным обстоятельством главным образом и объяснялся тогдашний пиетет Аксакова перед книгами Шишкова, а также несколько кощунственное преклонение перед личностью их сочинителя: «Можно себе представить, как я обрадовался книге Шишкова… Разумеется, я признал его неопровержимым авторитетом, мудрейшим и ученейшим из людей! Я уверовал в каждое слово его книги, как в святыню!.. Русское мое направление и враждебность ко всему иностранному укрепились сознательно, и темное чувство национальности выросло до исключительности» [1, 2, 268].
Как долго продолжался и когда закончился (и закончился ли?) этот ригористический период в истории формирования художественного вкуса и литературных предпочтений Аксакова? Прямого и однозначного ответа на этот вопрос сам мемуарист, к сожалению, не дает. Тем самым исследователь оказывается перед необходимостью самостоятельно воссоздать те наиболее существенные обстоятельства, результатом которых стало заметное смягчение акцентов и сближение полюсов в эстетической позиции Аксакова.
Пожалуй, наиболее емко и четко свой мировоззренческий и литературный ригоризм в студенческие годы Аксаков охарактеризовал в «Воспоминаниях об Александре Семеновиче Шишкове». Напомню, что они были впервые опубликованы в 1856 году в первом издании «Семейной хроники» и «Воспоминаний». Именно там мемуарист оценил свои прежние антикарамзинские настроения как самостоятельные, но «дикие убеждения», извиняемые исключительно его отроческим возрастом. Именно там он обстоятельно описал историю своего личного знакомства с Шишковым. Показательно, что и после выхода из университета, начавший служить в Петербурге переводчиком в «Комиссии составления законов» Аксаков продолжал «безусловно благоговеть перед Шишковым», представляя его «каким-то высшим существом, к которому все приближаются с благоговением» [1, 2, 271]. Однако уже после первого многочасового общения с Шишковым (в дом которого Аксаков стал вхож благодаря своему сослуживцу, племяннику хозяина А.И. Казначееву) недавняя сангвиническая экзальтация быстро сменилась раздраженным недоумением и досадным разочарованием, вызванным заметным несовпадением между словесными декларациями «почитателя благочестивой старины» [1, 2, 279] и его реальным жизненным поведением. Выяснилось, что «у православного Шишкова – жена лютеранка» [1, 2, 279], что воспитание родных племянников в его семье доверено французу-гувернеру и, наконец, что постоянные обитатели и гости в доме Шишкова практически всегда говорят по-французски. «Такое несходство слова с делом казалось мне непостижимо» [1, 2, 279], – сдержанно констатировал Аксаков.
Как ни парадоксально, но логика изложения материала мемуаристом подсказывает, что уже во времена своего идейно-эстетического ригоризма он – вполне сознательно или неосознанно – воспринимал личность обожаемого Шишкова сквозь призму нравственных требований к литератору, сформулированных Карамзиным в программной статье «Что нужно автору?», напечатанной в первой части альманаха «Аглая» за 1794 год. Напомним, автор «Бедной Лизы» утверждал там, что произведение всегда несет на себе отпечаток личности сочинителя, запечатлевающего в каждом творческом акте «портрет души и сердца своего» [4, 121]. Есть основания полагать, что, еще будучи «отчаянным шишковистом» Аксаков, твердо усвоил знаменитый карамзинский постулат, гласивший, что «творец всегда изображается в творении и часто – против воли своей» [4, 120]. На допустимость подобного предположения недвусмысленно, хотя и косвенно, указывает настойчиво подчеркиваемая Аксаковым-мемуаристом полнота его знакомства с сочинениями Карамзина еще до поступления в гимназию, а также его отзыв о Шишкове как «нравственном писателе» в финальной части посвященных ему воспоминаний. Заметим попутно, что полное соответствие заданной высокой нравственной планке Аксаков впоследствии обнаружил в самом «благородном и добром» [1, 2, 312] Карамзине, личное знакомство с которым состоялось не позднее 1816 года. Но вернемся к Шишкову в воспоминаниях Аксакова.
Близкое общение Аксакова с Шишковым продолжалось достаточно долго – примерно «с конца 1808 до половины 1811 года» [1, 2, 296], прекратившееся летом 1811 года, оно ненадолго возобновилось лишь в 1814 году. К тому времени кардинально переменилось общественное положение Шишкова, соответственно изменился и его образ жизни: он уже отстал от прежних усердных филологических трудов и ученых бдений, хотя знаменитая пародия К.Н. Батюшкова на членов «Беседы» его еще очень позабавила. В финальной части своих воспоминаний о Шишкове Аксаков фактически ограничился (и, думается, далеко не случайно) очень скупыми, самыми общими сведениями о жизни Шишкова как важного государственного мужа – члена Государственного совета, президента Российской академии. С явным неудовольствием и нескрываемым недоумением мемуарист сообщил также некоторые подробности из его приватной жизни, изменившейся до неузнаваемости после женитьбы в преклонных летах на молодой полячке и католичке: «Шишков, заклятый враг католиков и поляков, был окружен ими. Новая супруга наводнила его дом людьми совсем другого рода, чем прежде, и я не мог равнодушно видеть достопочтенного Шишкова посреди разных усачей, самонадеянных и заносчивых, болтавших всякий вздор и обращавшихся с ним слишком запросто» [1, 2, 309]. Говоря коротко, Аксаков еще раз указал на так смущавшее его в Шишкове отсутствие цельности, несовпадение между словом и делом, теоретическими декларациями и реальным жизненным поведением.
Значительно позже, уже во второй половине XIX века, давно избавившийся от чрезмерной идеализации своего прежнего кумира, мемуарист воздал должное его многочисленным достоинствам: неутомимому трудолюбию, искренней заинтересованности в филологических разысканиях, изумительному таланту декламатора, чудаковатому бессребренничеству в отношениях с собственными крепостными крестьянами. Такая вполне объективная констатация не воспрепятствовала, однако, частому появлению иронических или скептических ноток, то и дело врывавшихся в повествование Аксакова о знакомстве с Шишковым. Весьма характерна в этом смысле резковатая оценка первых собраний «Бесед русского слова» (выражение С.Т. Аксакова), на которых он присутствовал «безмолвным слушателем»: «По совести должен я сказать, что ничего замечательного не происходило и даже тогдашним моим понятиям не удовлетворяло. Что бы кто ни прочел – все остальные говорили одни пошлые комплименты; критические замечания были еще пошлее» [1, 2, 302].
Но, пожалуй, еще более показательна в этом плане наметившаяся у Аксакова уже в начале 1810-х годов тенденция к последовательному критическому пересмотру основных «славеноросских» догматов Шишкова. Конечные результаты многолетнего (!) критического осмысления Аксаковым программных установок тогдашнего «русского направления» в целом и «славянофильских» воззрений его главного апологета в частности в «Воспоминаниях об Александре Семеновиче Шишкове» получили вполне законченное оформление: «Русское направление заключалось тогда в восстании против введения нашими писателями иностранных, или, лучше французских слов и оборотов речи, против предпочтения всего чужого своему, против подражания французским модам и обычаям и против всеобщего употребления в общественных разговорах французского языка. Этими, так сказать, литературными и внешними условиями ограничивалось все направление. Шишков и его последователи <…> сами были иностранцы, чужие народу, ничего не понимающие в его русской жизни… Они вопили против иностранного направления – и не подозревали, что охвачены им с ног до головы, что они не умеют даже думать по-русски. Сам Шишков любил и уважал русский народ по-своему, как-то отвлеченно: в действительности же отказывал ему в просвещении и напечатал впоследствии, что мужику не нужно знать грамоте» [1, 2, 270 – 271].
Еще раз подчеркнем, что подобную продуманную ревизионистскую позицию, по нашему глубокому убеждению, во многом спровоцировал сам Шишков, точнее – тот не совсем приятный осадок, который остался у Аксакова после близкого личного знакомства с кумиром, о чем уже говорилось выше. Несколько перефразировав известную характеристику русского классицизма, данную в свое время Г.А. Гуковским, можно сказать, что ригоризм «шишковиста» Аксакова с самого начала был с трещинкой. При этом яркая своеобычность его теоретической рефлексии проявилась в последующих попытках неприметно загладить ее, сблизить неровные края образовавшегося разлома. Чрезвычайно репрезентативны в этом смысле ранние стихотворные опыты Аксакова, созданные во втором десятилетии XIX века в атмосфере легендарного спора «беседчиков» и карамзинистов. Есть основания полагать, что к тому времени Аксаков уже окончательно преодолел былой ригоризм, в результате чего его идеологическая и эстетическая позиция стала более гибкой и взвешенной – полемически заостренной по отношению к «шишковистам» и одновременно устремленной на поиск примиряющего компромисса с «карамзинистами».
Косвенным свидетельством тому может служить не печатавшееся при жизни Аксакова стихотворение «А.И. Казначееву». По утверждению С.И. Машинского, оно было впервые опубликовано во втором номере «Русского архива» за 1878 год, хотя создано много раньше – осенью 1814 года в Москве. Органично совмещающее в себе жанровые черты дружеского послания, сатиры и социальной элегии, написанное 6-стопным ямбом со строго выдержанной парной рифмовкой сначала мужских, затем женских окончаний, это аксаковское стихотворение, носило, на наш взгляд, явно экспериментальный характер. В этой связи закономерно возникают, по крайней мере, три взаимосвязанных вопроса: каков его жанровый фон, какие смысловые ассоциации продуцируются его стихотворным размером (6-ст. Я с окончаниями ММЖЖ) и, наконец, каковы его парадигматический и линейный контексты?
Не секрет, что семантический ореол 6-стопного ямба в русской поэзии довольно расплывчат. Так называемый александрийский стих (6-ст. Я с цезурой после третьей стопы) в эпоху классицизма, как известно, был основным размером не только эпоса, трагедии, элегии, сатиры, но и других высоких и средних жанров. Ямбическим шестистопником написаны, к примеру, «Письмо о пользе стекла» и «Надпись к статуе Петра Великого» М.В. Ломоносова, «Эпистола о стихотворстве» и сатира «О благородстве» А.П. Сумарокова, «Поэзия» и «Меланхолия» Н.М. Карамзина. В данной ситуации весьма существенной оказывается подсказка М.Л. Гаспарова, указавшего на характерность шестистопного ямба для жанра дидактически-авторитарных посланий: «… жанр посланий, служивший в начале XIX в. как бы полигоном метрических и стилистических экспериментов, дробился на семантические подвиды, тесно связанные со стихотворной формой: дидактически-авторитарные послания писались 6-ст. ямбом; дружески-разговорные – вольным ямбом; все границы были, конечно, зыбкими, взаимовлияние этих разновидностей чувствовалось очень сильно, и исследование этого комплексного взаимодействия метрики, стилистики и тематики обещает быть очень интересным» [3, 284 –285].
Действительно, благодаря своему откровенно дидактическому или даже дидактико-авторитарному пафосу аксаковское послание А.И. Казначееву достаточно органично вписывается в уже устоявшуюся в русской поэзии нового времени национальную традицию жанра стихотворной сатиры. Заметим попутно, что сходство метрико-ритмических характеристик стихотворения Аксакова и названной сумароковской сатиры, скорее всего, не являлось чисто случайным, а четко маркировало его жанровую принадлежность. Вместе с тем принципиально значимыми формантами жанрового фона для «ювеналовской» сатиры Аксакова стали, на наш взгляд, не столько классические образцы жанра, созданные А.Д. Кантемиром или А.П. Сумароковым, сколько тематически близкие сатирические стихотворения, написанные на рубеже XVIII – XIX или в самом начале XIX века будущими членами «Беседы». Имеем в виду прежде всего сходные по названию сатиры «На развращенные нравы нынешнего века» Н.П. Николева и «Беспристрастный зритель нынешнего века» Д.П. Горчакова и его же совершенно «ювеналовское» по тону «Послание князю С.Н. Долгорукову». Высока вероятность, что Аксакову было известно также и синтетическое по жанру сатирическое сочинение В.А. Левшина под выразительным названием «Послание Русского к французолюбцам. Вместо подарка в новый 1807 год». Не исключено, что определенные творческие импульсы молодому поэту Аксакову, представшему в амплуа сатирика, гневно бичующего социальные пороки, могла дать статья В.А. Жуковского «О сатире и сатирах Кантемира», опубликованная в нескольких номерах «Вестника Европы» за 1810 год под заглавием «Критический разбор Кантемировых сатир с предварительным рассуждением о сатире вообще».
Как и в названных выше сатирах Н.П. Николева, В.А. Левшина и Д.П. Горчакова, основным объектом сатирических инвектив начинающего стихотворца Аксакова стала галломания дворянского сословия. Однако было бы поспешным расценивать подобный выбор темы лишь как инерцию и еще одну скромную дань весьма разветвленной литературной традиции предшествующего, XVIII-го, столетия. Действительно, постыдное для русского национального сознания слепое подражание иностранцам не раз подвергалось осмеянию в тогдашней отечественной комедиографии (особенно в комедиях А.П. Сумарокова, «елагинцев», Д.И. Фонвизина), столь же широко обсуждалось оно и на страницах сатирических журналов эпохи Просвещения (прежде всего в изданиях Н.И. Новикова, его последователей и единомышленников).
Особо отметим причастность к данной традиции близкого к «беседчикам» И.А. Крылова, выступившего в середине 1800-х годов с имевшими грандиозный успех комедиями «Модная лавка» и «Урок дочкам». Как вполне резонно заметила Л. Киселева, «на выбор проблематики двух последних комедий могла натолкнуть политическая ситуация – война с Францией. Обличение галломании в этих условиях не только приобретало особую актуальность, но и получало политическую остроту» [5, 72]. В этой связи нельзя не указать также на многочисленные антипросветительские басни Крылова, написанные на протяжении 1811 – 1815 годов и свидетельствующие о том, что их автор «разделяет идейную позицию «Беседы», и в первую очередь ее руководителя А.С. Шишкова» [2, 222]. Таков наиболее общий парадигматический контекст стихотворения Аксакова, обращенного к И.А. Казначееву. Существенно, что в качестве адресата выступал при этом не просто друг и сослуживец поэта, но – что гораздо важнее! – родной племянник главного «беседчика». Оказавшийся в данном случае кем-то вроде окказионального заместителя своего дяди, он стал, по сути, квазиадресатом, то есть чисто номинальным, подставным получателем информации, предназначенной в действительности совсем другому лицу или, точнее, определенному кругу лиц с общей идейной позицией. Дешифровка этого реального адресата не составит особого труда, если очертить ближайший контекст стихотворения Аксакова.
Едва ли главным формантом в линейном контексте интересующего нас послания является, на наш взгляд, «Рассуждение о любви к Отечеству» А.С. Шишкова, прочитанное, как известно, сначала на предварительном заседании «Беседы» 4 декабря 1811 года, а затем 15 декабря, уже в публичном чтении. К созданию этой патриотической речи, построенной на исторических параллелях, Шишкова подстегнули обострившиеся к концу 1811 года отношения России с Наполеоном и растущее в обществе недовольство французами. Именно там и тогда Шишков сформулировал свой знаменитый триединый постулат «вера православная, воспитание, русский язык», перечислив основные источники истинно русского, слепого и пристрастного, патриотизма: «Вера, воспитание и язык суть самые сильнейшие средства к возбуждению и вкоренению в нас любви к Отечеству» [2, 28]. Мощный пафос этой речи как нельзя лучше корреспондировал с аналогичными, хотя и более ранними по времени, критическими выступлениями против усвоения чужеземной культуры в ущерб собственной, прозвучавшими еще в книге Шишкова 1803 года. Верность своим излюбленным идеям он продемонстрировал и в написанных в 1812 – 1814 годах пламенных воззваниях-манифестах, исполненных ненависти и презрения к французам. Вот как пишет об этом М. Альтшуллер: «В манифестах Шишков наконец свел счеты с галломанией своих образованных соотечественников. Громогласно, во всеуслышание упрекает он их в слепой привязанности к французам, врагам России, православия, русского народа» [2, 348].
О манифестах Шишкова С.Т. Аксаков вспоминал в свое время не без сочувствия, с особой тщательностью подчеркивая при этом их сильное и преимущественное воздействие на простой народ, «на целую Русь», но не на дворянское сословие: «… писанные им манифесты действовали электрически на целую Русь. Несмотря на книжные, иногда несколько напыщенные выражения, русское чувство, которым они были проникнуты, сильно отзывалось в сердцах русских людей» [1, 2, 305 –306]. Данный отзыв косвенно мотивирует сатирико-элегический дискурс раннего стихотворения Аксакова, лирический герой которого испытывает глубочайшее разочарование в своих просвещенных соотечественниках, которые, даже после триумфальной победы в Отечественной войне 1812 года, так и не сумели изжить застарелую дворянскую болезнь – галломанию.
Стихотворное послание Аксакова Казначееву в композиционном плане достаточно четко разделено на три неравновеликие части, соответствующие темпоральной триаде «прошлое – настоящее – будущее». Первая из них, по своей глубинной сути, является свернутым парафразом основных идеологических установок Шишкова, в которых концептуализировалась некая идеальная модель русского национального самосознания. Якобы присущая ему углубленная внутренняя сосредоточенность на «своем» и агрессивная закрытость для «чужого», для любых чужеродных воздействий в хронотопе Отечественной войны 1812 года приобретала особую, повышенную значимость.
Аксаков узнаваемо передал «прошишковскую», электризующую патетику размышлений русского патриота, потрясенного несчастиями своей отчизны и твердо уверовавшего в то, «Что разорение, пожары и грабеж, / Врагов неистовство, коварство, злоба, ложь, / Собратий наших смерть, страны опустошенье / К французам поселят навеки отвращенье [1, 3, 636]. События «ужасной годины» осмыслены поэтом под двойным углом зрения: как «не только … зла, но и добра причина», как ниспосланное свыше наказание и одновременно как последовавшее за этим спасение России «благостью небес». Наказание – за прежнее слепое подражание и пристрастие к иноземцам, за полное забвение национальных обычаев и языка. Спасение – за горькие слезы раскаяния, за воспалившийся в сердцах россиян «огнь любви к отчизне», за поселившиеся там «навеки отвращенье» и «ненависть … бесконечну» к кичливым галлам, задумавшим «народ российский низложить» и возомнившим, «что будет росс подвластным галлу жить!..» [1, 3, 636].
Во второй части стихотворения Аксаков нарисовал настоящее послевоенной Москвы. Предвосхищая А.С. Грибоедова, он описал столичное дворянство как сословие апатридов, представители которого «рабствуют умами», вверяя воспитание своих детей «развратным беглецам», заводя дружбу с «разбойниками», приглашая их на балы, где «прелестные российские девицы» осыпают «разорителей отеческой страны» знаками внимания. Гневными упреками осыпает поэт московских «барынь и девиц», проявляющих ложную чувствительность к злоключениям французов: «Столь были тронуты французов злоключеньем, / Что все наперерыв метались с утешеньем» [1, 3, 637], забыв, что на этих «питомцах сатаны» и «убийцах» «иль брата, иль отца … дымится кровь» [1, 3, 637]. С болью говорит сатирик о жене, ласкающей убийц погибшего на войне мужа, и в пылу негодования ставит на москвичках с короткой памятью презрительное клеймо «россиянок позор»: «Но будет, отвратим свой оскорбленный взор / От гнусных тварей сих, россиянок позор» [1, 3, 637].
В финальной части стихотворения резкие сатирические инвективы постепенно уступают место элегическим раздумьям лирического героя Аксакова о невозможности переделать людей, о бесполезности любых попыток изменить общество, о необходимости запастись терпением: «Мой друг, терпение!.. Вот наш с тобой удел» [1, 3, 638], уповая единственно на то, что «время язве сей положит лишь предел» [1, 3, 638]. Не может не обратить внимания созвучность скорбных переживаний условного автора тоскливым размышлениям автобиографического субъекта других, безусловно, известных С.Т. Аксакову, стихотворных посланий друзьям. Имеем в виду прежде всего написанное в 1794 году послание Н.М. Карамзина И.И. Дмитриеву «в ответ на его стихи, в которых он жалуется на скоротечность счастливой молодости». Напомним, что оно было создано в период остро переживаемого обоими поэтами глубочайшего мировоззренческого кризиса, порожденного кровавыми событиями во Франции 1793 года, времен якобинской диктатуры.
Карамзинская разочарованность в людях, нравственно не доросших до осуществления высоких просветительских идеалов, сродни обманутым надеждам Аксакова на возрождение патриотических чувств в русском дворянстве. Весьма показательна в этом плане маркированность рамочной структуры его стихотворения устойчивыми, кодообразующими формантами сентименталистского стиля. В начальном двустишии в качестве таковых выступают восклицательное междометие «ах!» и трафаретное обращение «любезный друг»: «Ах, сколь ошиблись мы с тобой, любезный друг, / Сколь тщетною мечтой наш утешался дух!» [1, 3, 636]. Ср. у Карамзина: «Но что же нам, о друг любезный, / Осталось делать в жизни сей, / Когда не можем быть полезны, / Не можем пременить людей?» [4, 36]. Клишированные карамзинистами маркеры стиля появились у Аксакова и в финальном четверостишии, выдержанном в сугубо меланхолической тональности: «Мой друг, терпение!.. Вот наш с тобой удел, / Знать, время язве сей положит лишь предел. / А мы свою печаль сожмем в сердцах унылых, / Доколь сносить, молчать еще мы будем в силах…» [1, 3, 638]. Ср. у Карамзина: «Гнушаться издали пороком / И ясным, терпеливым оком / Взирать на тучи, вихрь сует…» [4, 36].
Заметим попутно, что в русской сатирической поэзии и драматургии начала XIX века стало общим местом развенчание просветительских иллюзий о возможности исправления порочных нравов посредством литературы и искусства. Показательно в этом смысле не только цитировавшееся выше карамзинское послание Дмитриеву, но и, к примеру, упоминавшиеся ранее стихотворения князя Горчакова. Его «Беспристрастный зритель» завершается следующей откровенно пессимистической сентенцией: «Умолкну! – не хочу с дурачеством возиться, / А лучше приучиться / Спокойно то сносить, / Чего нельзя переменить» [6, 160]. Сходные чувства испытывает и разочаровавшийся в людях лирический субъект его послания к С.Н. Долгорукову: «На глупость, на разврат глядеть уставши в мире, / Я скрылся, чтоб бряцать свободнее на лире…» [6, 167].
Отсутствие прямых интертекстуальных перекличек не отменяет близкого сходства, если не сказать тождественности, тех социокультурных и мировоззренческих ситуаций, в которых оказались по воле авторов лирические герои стихотворных посланий Карамзина и Аксакова. Оба испытали острейшее разочарование в нравственном состоянии современного общества, оба с горечью осознали всю глубину духовного рабства внутренне не свободных людей и, как следствие, признали их абсолютную неготовность (или ленивое нежелание) реализовывать в повседневной жизненной практике главнейшие духовные ценности.
Печальный социально-политический опыт, тщательно отрефлексированный и пропущенный через личностное сознание, сделал Карамзина «республиканцем в душе», Аксакова же подтолкнул к отходу от «кривого славянофильства» Шишкова с его отвлеченной любовью к народу, его языку и обычаям. Впрочем, объективное осознание этих недостатков отнюдь не исключало для Аксакова понимания несомненной исторической значимости деятельности Шишкова, названного им мучеником за славянофильство: «Собственно же за русское направление, за славянофильство, как бы Шишков ни понимал его криво, которое он исповедовал и проповедовал с юных лет до гробовой доски, которого был мучеником, – он имеет полное право на безусловную, сердечную нашу благодарность» [1, 2, 313].
Что касается раннего стихотворения С.Т. Аксакова «А.И. Казначееву» (1814), то сам факт сосуществования в его текстовом пространстве двух, казалось бы, взаимоисключающих стилевых и идеологических тенденций, проиндексированных именами А.С. Шишкова и Н.М. Карамзина, представляется весьма примечательным. Репрезентативное предпринятой попыткой гармонично синтезировать идейно-художественные установки «архаистов» и «новаторов», данное стихотворение добавило несколько свежих нюансов в колоритную картину литературного быта той эпохи, несколько приглушив попутно инерцию устоявшихся представлений о «двуполярности» литературной ситуации, сложившейся в России во втором десятилетии XIX века.
И последнее. В задачу настоящей статьи не входило составление сколько-нибудь развернутого комментария к аксаковским воспоминаниям об А.С. Шишкове. Для нас принципиально важным было другое: указать на сформулированные там собственные мысли С.Т. Аксакова о славянофильстве и его значении, особо подчеркнув, что их зарождению в значительной мере способствовало чтение трудов А.С. Шишкова и творческое усвоение его идеологических инвектив. Дальнейшая же выработка будущим мемуаристом собственной, оригинальной позиции в данном вопросе закономерно сопровождалась непредвзято критической оценкой не только взглядов и убеждений, но и бытовой персоны этого прославленного «ревнителя … русской самобытности» [1, 2, 279].
Литература
1.Аксаков С.Т. Собрание сочинений: в 4 т. / С.Т. Аксаков; подгот. текста и примеч. С. Машинского. – М. : Гос. изд-во худож. литературы, 1956. Т. 2,3. – 508 с., 810 с.
2.Альтшуллер М. Беседа любителей русского слова. У истоков русского славянофильства / М. Альтшуллер. – Изд. 2-е, доп. – М.: Новое литературное обозрение, 2007. – 448 с.
3.Гаспаров М.Л. Метр и смысл. Об одном механизме культурной памяти / М.Л. Гаспаров. – М.: Изд-во РГГУ, 2000. – 289 с.
4. Карамзин Н.М. Избранные сочинения: в 2 т. / Н.М. Карамзин; сост., подгот. текста и примеч. Г.П. Макогоненко. – М.; Л.: Изд-во «Художественная литература», 1964. Т. 2. – 592 с.
5. Киселева Л. Некоторые особенности поэтики Крылова-драматурга (взаимоотношения с литературной традицией) / Л. Киселева // Классицизм и модернизм. Тарту : Изд-во Тартуского ун-та, 1994. - С. 55 – 83.
6. Муза пламенной сатиры. Русская стихотворная сатира от Кантемира до Пушкина / сост., вступит. статья. Л.Ф. Ершова; примеч. А.Л. Ершова. – М.: Современник, 1988. – 540 с.
Салова С.А., доктор филол. наук, профессор БашГУ, Уфа.,С.Т. Аксаков – оппонент А.С. Шишкова