В отечественной науке о литературе последних десятилетий одной из наиболее актуальных и динамично развивающихся сфер исследования стало изучение интертекстуальной поэтики русской классики. Приоритетное внимание учёных к этому, уже доказавшему свою продуктивность, подходу обусловлено, как минимум, двумя взаимосвязанными факторами: отчётливым осознанием методологической ограниченности так называемой «теории источников» и обретённым вместе с тем верным пониманием невозможности сколько-нибудь серьёзной научной интерпретации художественного произведения вне анализа его межтекстовых связей. Существенно подчеркнуть, что интертекстуальность признаётся при этом едва ли не первостепенным по значимости смыслопорождающим аспектом литературного произведения. На сегодняшний день наша филологическая наука уже располагает достаточно внушительным количеством работ, содержащих ценные сведения о литературной родословной сочинений, созданных писателями первого ряда. Что касается С.Т. Аксакова, относительно недавно включённого в Пантеон русской словесности, то подавляющее большинство исследований об этой стороне его творчества проводилось именно в рамках источниковедческого научного дискурса. Справедливости ради следует отметить, что реализация подобного подхода позволила накопить весьма солидный по объёму материал о творческих контактах писателя с современными ему литераторами и его творческом диалоге с литераторами предшествующей эпохи. Интертекстуальная же поэтика Аксакова-мемуариста как таковая, насколько нам известно, ещё не проблематизировалась в качестве специального предмета изучения. Между тем рассмотрение сквозь призму этого плодотворного методологического подхода его мемуарно-биографических произведений представляет особый интерес уже в силу того, что «время как реально-биографическая основа, как правило, относится главным образом к сфере возникновения замысла произведения, её литературная основа входит в него как его существенная внутренняя сторона» [1, с. 5].
Сквозная литературность мемуарного творчества Аксакова сравнительно недавно оказалась в фокусе пристального внимания исследователей, стратегически нацеленных на преодоление застарелой инерции «краеведческо-биографического истолкования» его трилогии, приверженцы которого исходили из чрезмерного абсолютизирования её документальной основы, а значит, как следствие, – неоправданного отрицания или умаления её фикциональной природы. В стремлении изжить слабые стороны и ограниченность подобного подхода новейшие исследователи не только постулировали соприкосновение мемуаристики Аксакова с романной традицией на уровне типологии персонажей и отбора сюжетных линий, но продемонстрировали также впечатляющее жанрово-видовое многообразие претекстов, ассимилированных его прозой. В силу общеизвестных причин далеко не последнее место в этом ряду занимают аксаковские переклички с гоголевскими текстами.
Начиная со второй половины XIX века и вплоть до настоящего времени, история личных взаимоотношений С.Т. Аксакова с Н.В. Гоголем в её мельчайших подробностях остаётся в фокусе неослабного внимания практически всех исследователей, критиков и комментаторов творчества мемуариста. Вполне закономерно, что его, так и оставшийся незавершённым, очерк «История моего знакомства с Гоголем» буквально сразу после первой публикации в 1890 году инициировал постановку вопроса о несомненном влиянии главы «натуральной школы» на эстетические вкусы и литературную позицию будущего создателя знаменитой трилогии «Семейная хроника», «Воспоминания», «Детские годы Багрова-внука». В то время как большинство критиков XIX века ограничивались лишь самыми общими констатациями в подобном духе, Валериан Майков в своей блестящей компаративистской работе 1892 года «Н.В. Гоголь и С.Т. Аксаков. К истории литературных влияний» едва ли не первым проблематизировал творческие контакты двух писателей, особо подчеркнув при этом необходимость приведения «осязательных фактов» (выражение В. Майкова) такого рода. В осуществление декларированной им установки учёный провёл убедительные параллели между микросюжетом о супругах Угличининых в аксаковских «Воспоминаниях» и изображением жизни семейства Товстогубов в гоголевской повести «Старосветские помещики». В. Майкову удалось выявить очевидное «сходство как основной идеи в обоих произведениях, так и подробностей во внешнем изображении действующих лиц» [2, с. 7]. Одновременно он уверенно зафиксировал два других знаменательных совпадения – «в отношении обоих авторов к описываемым лицам» [2, с. 8] и в плане общестилевого единства сопоставляемого материала. Особое внимание учёный уделил при этом уяснению причин выявленного им сходства и определению вектора обнаруженного литературного воздействия. Вполне резонно констатировав, что «Аксаков написал эпизод об Угличининых, подчиняясь влиянию таланта Гоголя» [2,с.14], учёный, тем не менее, расценил все заимствования, обнаруженные им у автора «Воспоминаний», как непроизвольные и непреднамеренные: «С.Т. Аксаков, рассказывая о жизни четы Угличининых и не отступая в существенных чертах от фактической истины, невольно [подчёркнуто мною – С.С.] придал своим героям черты Старосветских Помещиков [курсив автора. – С.С.] и осветил их тем тёплым светом, в каком они рисовались его воображению, благодаря повести Гоголя» [2, с. 18 – 19].
Несмотря на уязвимость отдельных положений вышеназванной работы В. Майкова, её автор во многом предвосхитил методологию интертекстуального анализа художественного произведения, хотя и не задавался целью описывать семантические смещения и трансформации, которые претерпевал «чужой» текст в процессе его «присвоения». Тем не менее, одной из неоспоримых заслуг Майкова следует признать помещение мемуаристики Аксакова в контекстуальное пространство творчества не только Н.В. Гоголя, но также – хотя и опосредованно – А.С. Пушкина и Вальтера Скотта: «… все три русские писателя как бы объединяются в своих художественных приёмах тем, что все трое могут быть возведены в этом отношении к образцам, данным великим английским романистом» [2, с. 23].
Столь подробная ретрансляция основных положений статьи В. Майкова была продиктована настоятельной необходимостью заново концептуализировать безошибочно зафиксированные им, однако нуждающиеся в довольно существенной корректировке и «перетолковании» межтекстовые связи произведений Аксакова и Гоголя. В этой связи следует, прежде всего, обратить внимание на несомненное сходство в обрисовке писателями бытовых привычек и моделей повседневного поведения бездетных и потому особенно
сильно привязанных друг к другу, поглощённых заботой друг о друге супругов Товстогубов и Угличининых. Напомним соответствующие фрагменты из повести Гоголя: «Они никогда не имели детей, и оттого вся привязанность их сосредоточивалась на них же самих» [4, с. 15]; «Они никогда не говорили друг другу ты, но всегда вы: вы, Афанасий Иванович; вы, Пульхерия Ивановна» [4, с. 15]. Описывая бытовое поведение супругов Угличининых, Аксаков тоже отмечает их неизменно учтивую манеру общения друг с другом, однако знаменательной оговоркой «при других» отменяет возможность её полной идентификации с несколько приторным и ахроничным товстогубовским «выканьем»: «К сожалению, они не имели детей. <…> При других они были далеки между собой, всегда говорили друг другу вы, и вообще обходились очень учтиво. С первого взгляда это могло показаться холодностью, но скоро взаимное заботливое внимание, постоянное наблюдение друг за другом, участие к каждому слову и движению – делались заметны, и всякий убеждался, что Евгенья Степановна живёт и дышит Васильем Васильичем, и Василий Васильич, хотя не так тревожно, живёт и дышит Евгеньей Степановной» [3, с. 110 – 111].
Оба автора с нескрываемой симпатией живописуют, если не сказать поэтизируют, уютное и безопасное «домашнее» пространство, в котором обустроились их персонажи. Низенький домик Товстогубов с маленькими, но хорошо натопленными комнатами, с поющими дверями и свернувшейся в клубок у ног хозяйки серенькой кошечкой – это, по сути, мир семейной идиллии, Дом с большой буквы, где даже «самый воздух» как будто обладает каким-то «особенным свойством». В аналогичной сентиментально-идиллической модальности картину семейного благополучия Угличининых в «старосветском» низеньком домике с маленькими комнатками нарисовал и Аксаков: «Домик их блистал опрятностью и чистотою, привлекал уютностью, дышал спокойствием, тишиной, счастием. <…> В маленьких комнатах у Евгеньи Степановны росли и стручковое дерево, и финик, и виноград от косточек изюма, и другие растения, требующие тепличного содержания» [3, с. 111]. Не забыл мемуарист упомянуть и об удивительной, источающей какие-то целебные флюиды, особенной атмосфере этого дома: «Как будто в воздухе было нечто успокоительное и живительное, отчего и животному и растению было привольно и что заменяло им, хоть отчасти, дикую свободу или природный климат…» [3, с. 111]. Не вызывает сомнения, что упоминанием о «природном климате» здесь маркирована совершенно прозрачная, на наш взгляд, отсылка к восторженной филиппике гоголевского повествователя об особенном воздухе Малороссии: «Впрочем, я думаю, что не имеет ли самый воздух в Малоросии какого-то особенного свойства, помогающего пищеварению …» [4, с. 27]. Немаловажно также, что данный фрагмент в повести Гоголя занимает пограничное положение между сентиментально-идиллической презентацией радушного гостеприимства хлебосольных старичков, которые «можно сказать, жили для гостей» [4, с. 24] и переведённым в элегическую тональность повествованием о мистической смерти Пульхерии Ивановны как «весьма печальном событии, изменившем навсегда жизнь этого мирного уголка» [4, с. 27].
В таком линейном контексте становится очевидной глубинная полемическая подоплёка комплиментарного авторского отзыва об Угличининых. Его явственный агональный смысл манифестирован принципиально различными мотивировками благодатности «природного климата» в произведениях Гоголя и Аксакова. Если в тексте-антецеденте указанием на физиологическую функцию помощи пищеварению мотив целительного воздуха, по сути, «травестируется», то в тексте-центраторе он осмысляется прямо противоположным образом, так как увязывается на лексическом уровне с высоко оцениваемыми, с аксиологической точки зрения, мотивами приволья и дикой свободы. Визуально-графическим указателем диссонансного по отношению к тексту Гоголя смысла «воздушного» мотива у Аксакова является в данном случае и пунктуационный знак многоточия. Он служит не тривиальным целям обозначения незаконченности высказывания или пропуска в тексте, но выступает в семантически более сложной функции индексатора имплицитной межтекстовой связи, фактически канализируя тем самым читательскую рецепцию в направлении сопоставления двух текстов о взаимной любви супругов-провинциалов. С учётом первостепенной важности мотивно-тематического комплекса «еда/питьё» для характеристики образов старосветских помещиков у Гоголя его практическое отсутствие в аксаковском повествовании об Угличининых выглядит весьма знаменательным. Подобное «замалчивание» нуждается в специальном истолковании уже в силу того, что, скорее всего, было не спонтанным, а преднамеренным и заранее отрефлектированным художественным решением.
Необходимость разысканий в этом направлении можно оправдать ссылкой на авторитетное утверждение И.П. Смирнова об обязательном наличии у текста-центратора, как минимум, двух антецедентов. Высока вероятность того, что в качестве ещё одного претекста, опосредовавшего аксаковскую стратегию трансформации (если не сказать деформации) исходного гоголевского текста, выступили появившиеся практически сразу после публикации повести «Старосветские помещики» литературно-критические отзывы на неё. Нужно ли говорить, что самое заметное место в этом
ряду занимала статья В.Г. Белинского 1835 года «О русской повести и повестях Гоголя», безусловно, известная Аксакову? Не она ли, в конечном итоге, инициировала значимые семантические смещения в его художественной презентации образа жизни Угличининых? Имеем в виду проницательно подмеченную Белинским двойную оптику Гоголя, произвольно менявшего ракурсы освещения создаваемых им персонажей, как бы сопротивляясь тем самым их однозначному восприятию и истолкованию. Приведём соответствующую цитату из статьи Белинского в полном объёме: «Возьмите его “Старосветских помещиков”: что в них? Две пародии на человечество в продолжение нескольких десятков лет пьют и едят, едят и пьют, а потом, как водится исстари, умирают. Но отчего же это очарование? Вы видите всю пошлость, всю гадость этой жизни, животной, уродливой, карикатурной, а между тем принимаете такое участие в персонажах повести, смеётесь над ними, но без злости, и потом рыдаете с Филемоном о его Бавкиде, сострадаете его глубокой, неземной горести и сердитесь на негодяя-наследника, промотавшего состояние двух простаков! <…> автор нашёл поэзию и в этой пошлой и нелепой жизни, нашёл человеческое чувство, двигавшее и оживлявшее его героев: это чувство – привычка. <…> О бедное человечество! жалкая жизнь! И однако ж вам всё-таки жаль Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны! вы плачете о них, о них, которые только пили и ели и потом умерли! О, г. Гоголь истинный чародей, и вы не можете представить, как я сердит на него за то, что он и меня чуть не заставил плакать о них, которые только пили и ели и потом умерли!» [5, с. 204 – 206].
Не приходится сомневаться, что Аксаков прочитал и опубликованное в мартовской книжке «Московского наблюдателя» за 1835 год «Письмо из Петербурга» М.П. Погодина. Выполненное в жанре критического обзора, оно содержало, в частности, и его лаконичный отзыв о повести «Старосветские помещики», причём заметно диссонирующий с мнением и оценками Белинского: «Вы прочтёте … повесть Старосветские помещики. Старик со старухою жили да были, кушали да пили и умерли обыкновенною смертию, вот всё её содержание, но сердцем вашим овладеет такое уныние, когда вы закроете книгу; вы так полюбите этого почтенного Афанасия Ивановича и Пульхерию Ивановну, так свыкнетесь с ними, что они займут в вашей памяти место подле самых близких родственников и друзей ваших, и вы всегда будете обращаться к ним с любовию. Прекрасная идиллия и элегия». Приведённые выше критические реплики Белинского и Погодина репрезентативны как отражение обозначившейся в современной Гоголю литературной критике тенденции к поляризации эстетических трактовок его повести о спокойной, уединённой жизни «двух старичков прошедшего века». Но вернёмся к Аксакову.
Учитывая существенное различие объёмов повести из цикла «Миргород» и интересующего нас крохотного фрагмента из аксаковских «Воспоминаний», микросюжет об Угличининых можно считать (с известными оговорками, разумеется) кратким конспектом гоголевского претекста. Принимая же во внимание литературно-критические интерпретации лейтмотива «еды/питья» как маркера самодовлеющей иронической и даже остросатирической интенции автора повести, становится понятной логика использования Аксаковым фигуры умолчания. Показательно, что снятие мотива патологического обжорства сопровождалось в дальнейшем столь же многозначительными отклонениями мемуариста от гоголевской модели характеристики старосветских помещиков. Поясним нашу мысль подробнее.
Общеизвестно, что выразительность композиционной структуры повести о старосветских помещиках определяется подчёркнутой отгороженностью закольцованного, замкнутого мирка персонажей от внешнего мира – холодного, столичного, таящего в себе роковую, фатальную опасность. Что касается Аксакова, то, описывая времяпрепровождение Угличининых, он явно попытался смягчить гоголевскую оппозицию «внутренний мир – внешний мир». С этой целью мемуарист чуть-чуть раздвинул тесные границы «домашнего» пространства своих героев, чтобы вывести их в большой «внешний» мир, но не холодного светского Петербурга, а в большой мир Природы: «Вместе ходили они по грибы и по ягоды, вместе ловили чудную форель в своей речке…» [3, с. 112]. Коротко говоря, в небольшом по объёму фрагменте об Угличининых автор «Воспоминаний» структурировал художественное пространство принципиально иначе, нежели Гоголь. Осуществлённая Аксаковым реорганизация географического пространства придала ему явственные признаки не буколического, как у Гоголя, а идиллического хронотопа (семейная жизнь на лоне природы). Такое переструктурирование вызвало, в свою очередь, определённую переакцентуацию авторской оценочной точки зрения на супругов, совместно (в отличие от Товстогубов) ведущих своё маленькое хозяйство и органично вписанных в окружающую их природную жизнь: «Но, боже мой, что делалось с ними, если кто-нибудь из них захварывал! Тут только сказывалась вполне эта взаимная, глубокая и нежная любовь, которую в обыкновенное время не вдруг и заметишь…» [3, с. 112].
На первый взгляд, процитированный фрагмент текста воспринимается как прямая ретрансляция той эмоции ностальгирующего умиления, которой интонировано повествование о Товстогубах у Гоголя. Симптоматично, что в финале своего рассказа о супругах Угличининых резким переключением регистров мемуарист, по сути, опротестовал и оспорил санкционированную либеральной эстетической критикой инерцию сентиментально-элегического прочтения семейной идиллии. Напомним соответствующий фрагмент: «Долго звучал во мне гармонический строй этой жизни, долго чувствовал я какое-то грустное умиление, какое-то сожаление от потери того, что иметь, казалось, так легко, что было под руками. Но когда задавал я себе вопрос, не хочешь ли быть Васильем Васильичем?.. – я пугался этого вопроса, и умилительное впечатление мгновенно исчезало» [3, с. 112]. Сфокусировав внимание на фигуре Василья Васильича, Аксаков привлёк специальное внимание к драматической (если не сказать трагической) изнанке супружеских идиллий и предельно заострил проблематичность внешне счастливых и безоблачных семейных отношений с гендерной точки зрения.
Есть основания полагать, что вдумчивый и проницательный читатель Гоголя, Аксаков не только чутко «уловил» подспудные гендерные смыслы и подтексты его повести, но «вытащил» их на поверхность. Судя по всему, в отличие от современных ему критиков, задолго до А. Белого, Д.С. Мережковского или В.В. Розанова, он сумел верно дешифровать семантическую функцию многочисленных «дитячих» ассоциаций, обрамляющих образ целиком и полностью зависимого от жены Афанасия Ивановича, распознав тем самым скрытую «гинекратическую» доминанту в
модели повседневного бытового поведения Пульхерии Ивановны, фактически подчинившего мужа своей воле.
Всё вышесказанное позволяет утверждать, что, благодаря своей интертекстуальной связи с повестью Н.В. Гоголя «Старосветские помещики», мемуарная зарисовка С.Т. Аксакова о супругах Угличининых стала своеобразным прологом к развёрнутой художественной презентации семейной темы в его знаменитой дилогии «Семейная хроника» и «Детские годы Багрова-внука». Более того, выявленный интертекст совершенно прозрачно «намекает» на яркую своеобычность индивидуально-авторского ракурса освещения традиционной темы, осмысляемой сквозь призму гендерных культурных проекций. Оригинальная творческая стратегия Аксакова, устремлённая к аналитическому осмыслению на материале собственной мемуарно-биографической прозы причудливой конфигурации силовых линий внутри бинарной оппозиции «мужское – женское», нуждается в дальнейшем углублённом изучении.
Литература
- Кибальник С.А. Проблемы интертекстуальной поэтики Достоевского. – СПб.: ИД «Петрополис», 2013. – 432 с.
- Майков В. Н.В. Гоголь и С.Т. Аксаков. К истории литературных влияний. – СПб.: Типография В. Киршбаума, 1892. – 24 с.
- Аксаков С.Т. Собрание сочинений в 4 т. Т. 2. – М.: Гос. изд-во художественной литературы, 1955. – 508 с.
- Гоголь Н.В. Полное собрание сочинений в 14 т. Т. 2: Миргород. – М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1937. – 764 с.
- Н.В. Гоголь в русской критике. – М.: Гос. изд-во художественной литературы, 1953. – 1227 с.
Салова С.А., доктор филол.наук
Башкирского государственного университета. Уфа